Дом был полон движения. Дети были здоровые и шумные, а мать заботилась исключительно об их физическом развитии и здоровье. По мере того, как Урсула росла, эта шумная обстановка становилась для нее кошмаром. Позже, когда она увидела картину Рубенса с целым потоком нагих детей и узнала, что она называется «Плодородие», она содрогнулась и почувствовала отвращение ко всему свету. Еще ребенком она испытала, что значит жить среди целого потока детей, в духоте и тесноте этого плодородия. Ребенком она чувствовала к матери неприязнь, была страстно восстановлена против нее, остро ощущая недостаток духовности, благородства и умственного развития.
В дурную погоду дом обращался в сплошной ад. Дети выбегали под дождь, шлепали по лужам под мрачными тисовыми деревьями и возвращались вскачь по вымощенному плитами мокрому полу кухни, в то время как старая служанка ворчала и ругалась.
Они то разваливались на диване, то отчаянно колотили одним пальцем по пианино, пытаясь изобразить жужжащий улей, то катались по ковру у камина, задрав ноги вверх с зажатою между ними книгой; то, наконец, добирались потихоньку до верхних комнат, чтобы отыскать там «нашу Урсулу», и с громким шепотом, повисая на ручке запертой двери, монотонно и таинственно взывали: «Урсула, Урсула!»
Мать только радовалась, глядя на них.
— Пусть лучше балуются и шумят, чем куксятся и капризничают, — говорила она.
Но подраставшие девочки жестоко страдали от этой кутерьмы. Урсула была как раз в том возрасте, когда сказки Андерсена и братьев Гримм откладываются в сторону ради романтических, любовных историй.
Она стояла в спальне, прислонившись к окну, с волосами, рассыпавшимися по плечам, с восторженным лицом, глядя на церковный двор и маленькую церковку. Это ведь был замок с башнями, откуда сейчас должен выехать рыцарь Ланселот и, проезжая мимо, послать ей приветствие. Его пурпурный плащ уже мелькает под мрачными тисовыми деревьями, а она… Ах, она остается одинокою девушкой, заключенной высоко, в башне, и будет чистить его грозный щит и плести покров для него с девизом верности, и ждать, ждать в одиночестве, высоко над всеми, ждать, ждать…
В эту минуту на лестнице слышался шорох, переговоры, затем сдержанный шепот за дверью, скрип ручки и, наконец, взволнованный голос Билли:
— Заперто, заперто!
Затем следовали толчки и удары детских коленок в дверь, и, наконец, настойчивый, требовательный зов:
— Урсула! Наша Урсула! Слышишь? Наша Урсула!
Ответа не было.
— Урсула! Наша Урсула!
Имя повторялось много раз. Ответа не было.
— Мама, она не хочет отвечать, — раздавалась жалоба. — Она, наверное, умерла.
— Убирайтесь вон! Я совсем не умерла. Чего вам тут надо? — слышался сердитый голос девочки.
— Открой дверь, наша Урсула! — слышалась жалобная просьба.
Все мечты разлетались в прах. Ей приходилось открывать дверь. Снизу было слышно, как дребезжало ведро, передвигаемое по каменным плитам кухни, где служанка мыла пол. Дети гурьбой вваливались в спальню и засыпали Урсулу вопросами.
— Что ты здесь делала? Зачем ты заперлась?
Позже ей удалось найти ключ от чулана и, укрывшись там, она поглощала книги, сидя на мешках. Здесь мечты ее принимали иной характер.
Иногда она была единственной дочерью старого лорда, а иногда волшебницей! День за днем протекали в блаженной тишине, а она, подобно духу, скользила по залам безмолвного старинного замка, или плавно двигалась по террасам.
Тут она внезапно чувствовала огорчение: ведь ее локоны были темные, а волшебнице полагается быть светловолосой и с белой кожей. Темный цвет её волос доставлял ей в эти минуты большое горе. Это ничего не значит, думала Урсула, она их перекрасит, когда вырастет, или будет подставлять под солнечные лучи, чтобы они совсем выцвели. А пока она будет носить белую шапочку из настоящего венецианского кружева.
Молча движется она по террасам, ящерицы лежат тихо, дожидаясь, когда на них упадет ее тень, чтобы они получили способность двигаться. В глубокой тишине она слушает журчание фонтана и вдыхает аромат роз, повисших роскошными гирляндами в неподвижном, как бы застывшем воздухе. Она двигается в этом царстве красоты, мимо озера, мимо лебедей, к старинному парку, где под громадным дубом лежит пятнистая лань с вытянутыми красивыми пушистыми ногами, а ее пестрый детеныш нежится в лучах солнца.
Лань — ее подруга. Как волшебница, она поймет рассказы лани о том, что говорят солнечные лучи.
Раз, по забывчивости и неосмотрительности, она забыла закрыть дверь на замок. Дети добрались и сюда. Кэти порезала палец и заревела, Билли понаделал зазубрин на тонких инструментах отца и вообще порядком напортил. Поднялась большая суматоха.
Мать ворчала недолго. Урсула заперла опять комнату и думала, что тем дело и кончится. Но немного погодя показался отец с зазубренным инструментом в руках, с раздраженным выражением лица и нахмуренным лбом.
— Какого черта понадобилось кому-то отпирать дверь в чулан? — гневно кричал он.
— Это Урсула отпирала дверь, — ответила мать.
У отца в руках была тряпка. Он повернулся, взмахнул и хлестнул ею по лицу девочки. Тряпка хлопнула, девочка словно окаменела. Потом она осталась стоять неподвижно с упрямым и замкнутым лицом. Но сердце ее горело. Несмотря на все усилия, слезы поднимались все выше и выше. В отчаянии она повернулась и ушла. Но на сердце была жгучая обида, а походка ее выражала гордое упорство. Отец внимательно наблюдал за ней; первоначальное ощущение торжества и победы, доставившее ему несколько мгновений удовольствия, сменилось чувством острой жалости.
— Я не вижу никакой надобности хлестать девочку по лицу, — холодно заметила мать.
— Удар тряпкой не мог причинить ей боли, — возразил он.
— Да, но ничего хорошего он ей не принес тоже.
Проходили дни, проходили недели, а сердце Урсулы горело страданием от этой грубой выходки. Она чувствовала себя жестоко оскорбленной. Разве он не знал, как она чутка на всякую обиду, как сильно действует на нее всякая насмешка и оскорбление? Он знал это лучше, чем кто-либо и все-таки он решился на такой поступок. Он желал унизить ее в самых сокровенных ее чувствах, уязвить ее самолюбие, подавить ее тяжестью оскорбления.
Сердце ее замкнулось в своем горе, и все существо сосредоточилось на этом чувстве. Она не забудет, она не может забыть, она никогда, никогда не сможет забыть этого совсем. Позже, когда любовь к отцу вернулась к ней, чувства сомнения и недоверия к нему продолжали тихо тлеть в глубине ее сердца, недоступные внешнему взору. Больше она не принадлежала ему безраздельно. Медленно, постепенно сомнение и недоверие все сильнее разгорались в ней, пока, наконец, не уничтожили совсем их взаимопонимание.
Она стала много бродить одна, страстно любя всякое движение и напряженно наблюдая его в природе. Особенно радовали ее маленькие ручейки, и если ей удавалось отыскать их, она испытывала большое счастье. Их певучее журчание как будто передавало что-то творившееся в ее душе. Часами она могла просиживать у ручья или реки, на корнях старой ольхи, и смотреть, как вода пробивается между сучками упавшей ветки. В глубине мелькали маленькие рыбки, казавшиеся видением фантазии, по кромке воды подпрыгивала трясогузка или еще какая-нибудь птичка, прилетевшая попить. Но больше всего радости своим фиолетовым отливом доставлял ей зимородок. Тогда она бывала вполне счастлива. Ведь это же был ключ к волшебному миру, он был таким очевидным доказательством, что волшебство и чары существуют на свете.
Или в своих мечтах она тесно переплетала реальную действительность со своими фантазиями: отец становился Одиссеем, странствующим во внешнем мире; бабушка окружалась ореолом ее таинственного далекого прошлого — девушки-крестьянки с венками из голубых цветов на голове, суровая зима с глубоким снегом, сани, темнобородый дедушка, их брак, война, его смерть. Потом она принималась фантазировать о себе, она ведь была польской княжной, а совсем не Урсулой Бренгуэн; здесь в Англии она была заколдована и утратила свой настоящий облик. Дальше шли туманные фантазии из прочитанного. Но она должна была расстаться со всем этим ярким окрашенным, переливающимся самыми разнообразными цветами, миром фантазии и отправиться в среднюю школу в Ноттингаме.