— Что же вы в таком случае предпочитаете — аристократию? — спросил он, втайне взволнованный.
Он всегда чувствовал, что имеет все права принадлежать к правящей аристократии. Но слышать, как она защищает его класс, доставляло ему своеобразное удовольствие.
— Да, я предпочитаю аристократию, — громко ответила она, — и всегда предпочту аристократа по рождению, нежели денежного аристократа. Кто является аристократом теперь, — в чьи руки отдана власть? В руки тех, кто имеет деньги и мозги, приспособленные для добывания этих денег. Имеют ли они что-нибудь еще, кроме этого, это не интересует никого, но их разум должен быть приспособлен к наживе, потому что и правят они во имя денег.
— Правительство выбирается народом, возразил он.
— Это мне очень хорошо известно. Но из кого состоит этот народ? Это все те же люди, движимые только денежными интересами. Мне ненавистно, что равным мне является тот, у кого столько же денег, сколько и у меня. Я знаю, что я лучше, чем все они, и я ненавижу их. Они не могут быть мне равными. Я ненавижу равенство, основанное на деньгах, это унизительное равенство!
Ее глаза сверкали, он чувствовал, что она стремится уничтожить его. В нем вспыхнул гнев против нее, он будет бороться с ней за свое существование. Слепое упрямство охватило его.
— Я не забочусь о деньгах, — сказал он, — но я не намерен совать свою руку в огонь, я слишком боюсь за свой палец.
— Что мне за дело до вашего пальца! — закричала она страстно. — Хороши вы с вашими пальцами и вашим отъездом в Индию для того только, чтобы быть там кем-то. Ваш отъезд в Индию просто-напросто уловка.
— То есть какая уловка? — спросил он, бледнея от гнева и злобы.
— Вы думаете, что индусы гораздо проще, чем мы, и вы сможете наслаждаться своим существованием среди них в качестве властителя, — сказала она. — И вы будете чувствовать себя справедливым, управляя ими для их собственного блага. Кто дал вам право навязывать им свою справедливость? И чем ваше правление лучше? От него несет трупным запахом, разложением, ваше управление будет заключаться в том, чтобы заниматься там такими же безжизненными вещами и видеть в них тот же смысл, как и здесь.
— Я совсем не чувствую себя справедливым, — сказал он.
— Тогда, что же вы чувствуете? Это все так ничтожно, что вы чувствуете, и чего вы не чувствуете.
— А каковы ваши чувства, — спросил он, — разве вы не считаете себя в душе правой?
— Да, считаю и, главным образом потому, что я против вас, и против вашего старого, безжизненного мира.
Казалось, последними словами она хотела уничтожить тот лозунг, которого он держался. Он почувствовал, что у него вырвана основа его убеждений, что многое потеряло цену в его глазах. Жестокая слабость охватила его, он не мог двинуться с места, не мог шевельнуться. Отчаянная беспомощность, сознание омертвения души почти лишали его рассудка.
Даже здесь, рядом с ней, чувство утраты жизни овладело им с новою силой, как будто в нем остался один остов, а вся внутренняя жизнь замерла и угасла. Мысль, чувство, ощущение исчезли, — остался мертвый механизм жизни.
Он чувствовал к ней ненависть, насколько он был способен в таком состоянии на это чувство. В душе он изыскивал способы как заставить ее уважать себя, — она его не уважала. Он отошел от нее, перестал писать; стал ухаживать за другими женщинами, и даже за Гудрун. Это привело ее в большое неистовство. Она всегда жестоко ревновала его тело. Гневно напала она на него, упрекая в том, что, не умея дать внутреннего удовлетворения одной женщине, он гоняется за другими.
— Разве вы не удовлетворены мною? — спросил он, побелев, как полотно.
— Нет, — резко ответила она. — Только первую неделю в Лондоне я видела в вас то, что хотела. С тех пор этого нет. Я никогда не нахожу в вас удовлетворения. Что значит для меня одно обладание? — пожав плечами она отвернулась с холодным, равнодушным выражением лица, ясно показывающим, как мало стоит он для нее. Это вызвало в нем желание убить ее на месте.
Доведя его до грани сумасшествия и видя, что глаза его полны безумного страдания, она чувствовала прилив острой боли и жалости, и в ней вспыхивала любовь к нему. Ей так хотелось любить его. Это желание было в ней сильнее жизни и смерти.
И в такие моменты, когда он бывал уничтожен ею до самого основания, когда вся его учтивая, любезная манера обращения, вся его будничная, обычная оболочка бывала совершенно разрушена и оставалась только первобытная натура человека во всей его наготе, без прикрас, полная страдания и мучений, ее страстное желание любить обращалось в любовь, она брала его, и они оба погружались в могучий поток страсти, где он мог дать ей полное удовлетворение.
Но это всегда содержало в себе зародыш гибели. Каждый раз подобное сближение вызывало в ней еще более мучительную тоску по нему или, вернее, по тому, чего она искала и никогда не находила в нем, и она чувствовала, что безнадежность овладевает ею с еще большею силой. А он каждый раз после этого сознавал, что его зависимость от нее растет с безумной силой, и его мечта стать сильным и подчинить ее своей воле, теряет всякую возможность осуществления. Он все более начинал чувствовать себя дополнением к ней. Но он любил себя и это рождало в нем протест, смутное желание избавления от ее власти.
Наступил Троицын день, приходившийся перед самыми экзаменами. Она имела несколько дней передышки, и они воспользовались приглашением Доротеи, унаследовавшей от отца маленькое поместье в Суссенсе.
Ее коттедж находился у самых дюн. Здесь они могли проводить время, как им хотелось. Урсула все время мечтала добраться до вершины дюн по белеющей узкой тропинке, поднимавшейся серпантином наверх. И однажды они отправились.
С вершины дюн она увидела за несколько миль Чаннел, волнующееся, переливающееся под лучами солнца море, чуть видневшийся вдали остров Уайта, блестевшую реку, катившуюся по узорчатой долине к морю, а кругом расстилались высокие, сверкающие, однообразные пески дюн, раскинувшихся под жгучими, палящими лучами солнца и только кое-где прикрытых мелкорослым кустарником — единственной преградой между ними и переменчивым небом.
По эту сторону виднелись деревни, леса и храбро пробирающийся вперед поезд, быстро мчавшийся с самым важным видом, выпуская струйки белого пара, по заливным лугам, в прорыв между дюнами, и кажущийся таким маленьким. Как он, однако, ни мал, благодаря своей отчаянной храбрости он успевает пробраться во все уголки земли, добиваясь того, чтобы не осталось места, где бы он не побывал. И все-таки, разве дюны, величественные в своем равнодушии ко всему, тянущиеся всем своим телом к солнцу, впитывающие своей золотистой кожей и морской ветер, и лучи солнца, и влагу утреннего тумана, разве они не прекрасны? Слепое, безграничное, отчаянное мужество этого поезда, пробирающегося через высокие дюны к сверкающему морю, мчащегося с такой быстротой и решимостью, захватывало ее до слез. Куда он мчится? Он спешит, он движется, он стремится вперед. Без цели, без определенной задачи, но так безостановочно вперед, так упорно! Сидя здесь на холмах, возникших еще в доисторические времена, она плакала, слезы беспрерывно катились по ее лицу. Поезд такой жалкий, такой невзрачный, сумел прорыть всю землю, пробраться всюду.
И она ложилась, припадая лицом к дюнам, бывшим в постоянном общении с раскинувшимся над ними небом. Ей страстно хотелось лежать здесь вечно, чтобы крепнуть под ласкою неба, чтобы отдаться всем телом во власть солнца и ветра.
Но надо было спускаться вниз, и, глядя на испещеренную, неровную поверхность земли, с ее селениями, дымом, неутомимой энергией, она чувствовала, как близорук и бессмысленен этот поезд, мчащийся неизвестно куда, как ужасающе ничтожны селения, какой тупостью и ограниченностью веет от их суеты.
Растерянный, недоумевающий, Скребенский шел за ней следом, совершенно не сознавая, где он, и какое отношение он имеет к ней. Вся ее страсть и привязанность сосредоточилась на дюнах, ей тяжело было спускаться вниз, к людям. Там наверху была свобода и восторг.