Иветт не смела даже намекнуть на то, что Бабуля отнюдь не само совершенство. Отец мог исполнить свою угрозу и поместить ее в приют для умалишенных. Эта угроза всегда была у него под рукой: сумасшедший дом.
На самом деле разве ее безмерная ненависть к Бабуле и нескрываемое отвращение к родному дому, к своим родственникам не являлось доказательством безумия, опасного безумия? Нужно было быть осторожной и соблюдать правила игры.
Но однажды в минуту тяжелой болезненной депрессии у нее нечаянно вырвалось: «До чего жуткий, противный дом! Приходят тетушка Люси, и тетушка Нелли, и тетушка Элис и устраивают гвалт, как стая ворон вместе с Бабулей и тетушкой Сисси, задрав юбки и грея ноги у камина. А нас с Люсиль гонят прочь. Мы никто, мы чужие в этом проклятом доме».
Отец взглянул на нее с любопытством. Она тут же постаралась придать своим словам капризный оттенок и подавить ненависть в глазах, так, чтобы он мог над этим просто посмеяться как над вспышкой детского раздражения.
Но он, конечно, понимал, что она в порыве холодно и ядовито высказала то, что на самом деле думала, и время от времени посматривал на нее с опаской.
Теперь ее жизнь превратилась в сплошной ад из-за нетерпимого раздражения, вызываемого постоянными разногласиями с отвратительной семьей Сейвелов. Она ненавидела дом пастора, ненавистью, поглощающей всю ее жизнь, ненавистью, настолько сильной, что она не могла бы уйти даже из этого дома.
Пока эта негласная борьба продолжалась, она была вовлечена в нее вся без остатка, изменений в ближайшее время не предвиделось, и Иветт все больше становилась как бы живым воплощением ненависти и отвращения.
Она совсем забыла Иствудов. В конце концов, чем было восстание маленькой еврейки в сравнении с Бабулей в букете с пастором Сейвелом! Муж ведь никогда не бывает ничем больше, чем человеком случайным, приходящим. Но семья! Ужасная, смердящая семья, которая никогда не исчезнет, сплоченная вокруг наполовину мертвой, покрытой плесенью старухи. Как нормальный человек может справиться с этим?
Она не забыла цыгана совсем. Но у нее не было для него времени, у нее, которой было скучно до одури, надоело все до бесконечности, и которой совсем было нечего делать, у нее не было времени даже подумать о чем-нибудь серьезном. И в конечном итоге, что такое время, как не душа, парящая в полете.
Она видела цыгана дважды. Один раз, когда он пришел в их дом с вещами для продажи. И она, наблюдая за ним из окна на лестничной площадке, отказалась спуститься вниз. Он тоже видел ее, когда складывал вещи обратно в повозку. Но тоже не подал виду. Относясь к племени, которое является по существу изгоем в нашем обществе, всегда враждебным ему и живущим на случайную добычу, он был достаточно независим и достаточно осторожен, чтобы открыто подвергнуть себя опасности. Он прошел войну. Он уже был однажды порабощен законами чуждого ему общества, вопреки своему желанию.
И теперь он появился в усадьбе пастора, и медленно, не спеша крутился у повозки за белыми воротами, необыкновенной гибкостью тела и дикой грацией движений напоминая повадки одинокого сильного хищника во время охоты.
Он знал, что она смотрит на него. Она должна была видеть его, спокойно торгующего медными подсвечниками и чашами, упорно отчужденного, непокорившегося на старой, старой тропе войны против таких как она.
Таких как она? Возможно, он ошибался. Ее сердце билось так же тяжело, как его молоток по медной чаше. Как колокол, против нелепых условностей, отвратительного сооружения из мерзостей и предрассудков. Только, если его скрытый протест был направлен на разрушение извне, ее тайным желанием было взорвать это сооружение изнутри, начиная с основания. Цыган нравился ей. Ее волновало его тихое, молчаливое присутствие. Ей нравилась его гордая независимость, готовность бороться даже без единого шанса на победу. Ее неудержимо привлекала в нем открытая бескомпромиссность, непреклонность, неспособность склонить голову или попросить пощады. Ей нравилось его желание выжить во враждебном мире, несмотря ни на что, вопреки даже отнятой после войны надежде занять в обществе иное, более достойное место.
И если она хотела принадлежать к какому-либо клану, то только к его. Она иногда даже ощущала смутное желание уйти с ним и стать отверженной, цыганкой.
Но она родилась среди бледнолицых. И ей был необходим комфорт и определенный престиж. Можно иметь определенный престиж, даже если ты дочь простого пастора. И ей это нравилось. Ей нравилось изнутри разрушать колонны храма, но одновременно находиться в безопасности под его крышей. Особенно ей нравилось откалывать куски от основания колонн. Несомненно, немало было отбито от колонн храма филистимлян еще до того, как Самсон сравнял его с землей.
«Я уверена, что человек должен быть легким и жизнерадостным и погулять до 26-ти, а потом сдаться и выйти замуж». Такова была философия Люсиль, перенятая от более искушенных женщин. Иветт было 21. Это означало, что у нее было еще 5 лет на развлечения и удовольствия. В данный момент — это цыган. Замужество в 26 — это Лео или Джерри. Итак, женщина может сначала съесть пирожное, а потом уже хлеб с маслом.
Иветт, погруженная в ужасную, безысходную враждебность к семье Сейвелов, была очень опытной и очень мудрой: опытностью и мудростью молодых, которые всегда превосходят опытность и мудрость тех, кто старше.
Второй раз она встретила цыгана случайно. Был март. Установилась солнечная погода после неслыханных дождей. И хотя цветы чистотела желтели у изгородей, а в горах появились первоцветы, небо было серым, мрачным и тяжелым.
И все же это была весна!
Иветт медленно каталась на велосипеде вдоль Коднорских Ворот, за известковыми карьерами, когда увидела цыгана, выходящего из дверей каменного дома. Его повозка стояла рядом, на дороге. Он возвращался к ней со своими метлами и медными поделками. Девушка сошла с велосипеда. Как только она его увидела, она ощутила необыкновенную нежность. Ее привели в восхищение совершенные стройные линии его тела в зеленом вязаном свитере и наклон его спокойного лица. Она почувствовала, что знает его лучше, чем кого-либо на свете, даже лучше, чем Люсиль, и, определенным образом, принадлежит ему навсегда.
— Вы сделали что-то новое и красивое? — невинным голосом спросила она, разглядывая медные чаши.
— Не думаю, — покачал он головой, глядя на нее.
Желание все еще отражалось в его глазах, все еще сильное и неприкрытое. Но оно, несомненно, было слабее, самоуверенность явно поуменьшилась. На какое-то мгновение промелькнула даже как будто маленькая вспышка разочарования. Но она растворилась, когда он увидел Иветт, рассматривающую его изделия из меди. Она старательно в них рылась, нашла маленькую овальную тарелочку с выбитой на ней странной фигурой, похожей на пальму.
— Мне это нравится, — сказала она, — сколько стоит?
— Сколько дадите, — пожал плечами он.
Это заставило ее нервничать: он казался бесцеремонным, почти издевающимся.
— Лучше вы скажите, — настаивала она, подняв на него глаза.
— Дайте сколько не жалко, — сказал он.
— Нет! — резко возразила она. — Если вы не скажете, я не возьму ее.
— Хорошо, — проговорил он. — Два шиллинга.
Она нашла полкроны, он достал из кармана пригоршню серебра и дал шесть пенсов сдачи.
— Старой цыганке что-то снилось о тебе, — сказал он, глядя на нее насмешливыми, раздевающими глазами.
— Правда?! — воскликнула Иветт, сразу заинтересовавшись. — Что же это было?
— Точнее, она сказала: «Будь тверже в сердце своем, или проиграешь свою игру». Еще сказала: «Будь смелее телом, или твое счастье покинет тебя». А еще она сказала: «Слушай голос воды».
Иветт была поражена.
— И что все это значит? — спросила она.
— Я спрашивал ее, — ответил он. — Она сказала, что не знает.
— Повтори еще раз, что там было, — попросила Иветт.
«Будь крепче телом, или твоя удача отвернется от тебя, и слушай голос воды». Он молча смотрел на ее нежное, размышляющее лицо, и что-то похожее на тонкую паутинку протянулось из ее юной души прямо к нему, и завязалось благодарным узелком.