Выбрать главу

— Не зевай! — заорал он и полоснул рабочего по спине тростью.

Это был старый чахоточный вальцовщик Миронов. К тому же он, видимо, смертельно устал, так как дело было к концу смены, а перерыва на обед не полагалось.

Напрягая последние силы, задыхаясь, Миронов побежал, сжимая клещами ускользавшую заготовку. Пол в цехе был неровный — на такие пустяки, как ремонт, хозяева не тратились. Миронов зацепился за оторвавшийся железный лист и упал. Раскаленная полоса, шипя, вошла ему в живот. Запахло горелым мясом.

Сын погибшего Ленька схватил горячие клещи и бросился на француза. Тольяр побежал к выходу. Ленька пустил клещи ему вдогонку. Заведующий споткнулся и кубарем вылетел за ворота. На улице он выхватил револьвер и два раза выстрелил. Это испортило все дело. Взвыла сирена. Цех мгновенно остановился. Озверелая толпа, вооруженная чем попало, погналась за французом. Тольяр успел вбежать в здание заводоуправления и спрятаться. Найти его не удалось. После говорили, что он сидел, закрывшись, в женской уборной. Рабочие, чтобы выместить злобу, выбили все стекла и чуть не сожгли заводоуправление.

Александр Иванович Глыбов, хорошо зная, чем кончаются такие стихийные выступления, хотел успокоить прокатчиков. Когда подоспел усиленный наряд полиции и заводской стражи, Александр Иванович оказался впереди толпы. Его арестовали и увели в заводоуправление. Рабочие не расходились, требуя выдать француза и отпустить арестованного слесаря. Но вскоре со станции прибыла казачья сотня и разогнала рабочих.

Александра Ивановича обвинили в подстрекательстве против администрации. Началось следствие. Из Казани прибыла специальная выездная сессия суда.

Все шло своим чередом. Нашлись «свидетели», и дело уже подходило к концу. И вдруг опасность пришла с той стороны, откуда ее совсем не ожидали. К председательскому столу поднялся молодой французский инженер Жан Валерн. Красивое лицо его с тонким нервным носом было бледно. Он заговорил горячо и вдохновенно, глядя в первые ряды зала, где сидели французские специалисты.

— Я обращаюсь к вам, мои просвещенные коллеги. Я это делаю потому, что все здесь, начиная от заводских корпусов и кончая умильными физиономиями судей, творящих правосудие, находится под эгидой нашей снисходительности.

Еще ничего не было сказано особенного, но в зале уже поняли, что речь будет необычной, как необычен и сам человек, произносящий ее.

— Я говорю об этом для того, чтобы вы вспомнили речи почтенных акционеров перед нашим отъездом в Россию, громкие речи, дословно записанные стенографами. Боже мой! Сколько благородных слов мы слышали там, сколько возвышенных целей поставлено было перед нами! Мы покидали свою благословенную родину и ехали в дикую и холодную Россию, чтобы в непроходимых лесах, в нетронутых природных и людских дебрях установить торжество справедливости. На нас возлагалась задача заложить в спящий ум русского мужика идеи гуманности и культуры. Мы ехали просвещать и организовывать русский народ, учить его ремеслу и грамоте. Огромная угнетенная страна должна была стать точкой приложения передовых идей Запада. И все это должны были сделать мы, и только мы. Родные и близкие, провожая нас, проливали слезы умиления. Ведь они заранее гордились нашим будущим подвигом.

Жан Валерн скосил глаза на председательский стол. У сидящих за столом вытянулись лица. Они не поднимали глаз. Председатель, бледный до прозелени, держал руку на колокольчике, не решаясь двинуть ею. Жан брезгливо отвернулся и посмотрел в зал. На какое-то мгновение острая жалость затуманила его глаза. Он увидел Мадлен. Она сидела в углу у окна, прижав к горлу маленькие кулачки. Даже отсюда он видел, что из глаз ее катятся слезы. Родная, милая девушка! Он должен был пощадить ее. Он же не мог не знать, что, поднимаясь на этот проклятый помост, делает его для себя эшафотом. Но можно ли было побороть самого себя? Он увидел эту гнусную процедуру, этих невежественных судей и перестал владеть собой. Его захватил неотвратимый приступ бешеной злобы, слова сами рвались из груди и жгли мозг. Нужно было сказать их или вырвать себе сердце.

Всего несколько секунд длилось молчание. В зале стояла могильная тишина. Только позади полицейских, за дверями, слышалась какая-то глухая возня. Судьи стали приходить в себя. Уже негодование готово было залить краской их бледные лица, уже председатель собрался поднять колокольчик, но в это время Жан Валерн заговорил снова:

— Нужно ли говорить, господа, что было потом? Мы не любили вспоминать прошлое и посылали в Париж и Лион короткие деловые отчеты. Мы скрывали миллионные прибыли от людей, нечеловеческим трудом которых они добывались. Мы это делали потому, что боялись, как бы эти люди не потребовали хотя бы мизерной доли этих прибылей на улучшение своей жизни. Да, мы развивали здесь просвещение, кидая жалкие рубли на захудалое училище, и щедро одаряли полицию. Это, конечно, было необходимостью, ибо невежественная чернь стала просвещаться без нашей помощи. И тогда мы стали награждать подзатыльниками ее добровольных и мужественных просветителей и устраивать средневековые судилища…