Выбрать главу

В обычное время Савелов редко бывал в доме Глотова и даже как бы пренебрегал купеческим гостеприимством. И только когда приезжала Марина, он заходил и подолгу просиживал в гостиной, ведя с девушкой неторопливые беседы.

Фирс Нилыч махнул на все рукой и решил сам поговорить с Савеловым. Разговор начался с нехитрого дипломатического приема. Сам, мол, знаешь, Авдей Васильевич, товар наш на полках не залеживается, но, как говорится, дорого яичко ко христову дню, и так далее в том же духе.

На другой день Савелов пришел с букетом цветов, в перчатках и шляпе. Полное бритое лицо его с умными желтоватыми глазами было торжественно и чуть-чуть печально. Он волновался как юноша. Фирс Нилыч за спиной Савелова мелко крестил дверь, когда тот входил в комнату Марины. Марина громко читала стихи:

Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре. О, не грусти, ты все мне дорога. Но я любить могу лишь на просторе, Мою любовь, широкую, как море, Вместить не могут жизни берега.

Ее голос был слышен еще долго после того, как за Савеловым закрылась дверь. Он вышел бледный и еще более печальный. Вслед за ним в дверь гулко ударила книга. Фирс Нилыч спрятался за портьеру.

С этого дня Фирс Нилыч перестал подниматься на верхнюю половину. Марина целыми днями лежала на диване у открытого окна и читала. Потом ходила по комнатам, сжав ладонями виски, и пила порошки от головной боли. А в душе Фирса Нилыча не проходила тревога. Она мешала спать по ночам и путала привычные слова молитвы. В эту осень в его удивительно сохранившихся волосах пробилась седина, и уже никому не казалось, что старый седобородый купец носит черный парик.

Позднее произошло событие, которое окончательно подорвало здоровье Фирса Нилыча.

2

Ивану Краюхину двадцать семь лет. Он родился весной, тем памятным ранним утром, когда на заводе была пущена первая мартеновская печь. По случаю начала кампании новой печи слушали благодарственный молебен. К мартеновскому цеху согнали рабочих со всего завода. В цехе было тесно и жарко. Люди толпились у открытых ворот и за железным каркасом стены, который только наполовину был забран кирпичами. Напротив печи, у конторки мастера, стоял обшитый парчой аналой, на котором лежали Евангелие и большой крест, отсвечивающий на солнце. Инженеры выстроились в стороне от печи, где было не так жарко.

Горячий воздух, насыщенный угаром, вызывал тошноту. Отец Василий в тяжелой ризе нерешительно топтался у аналоя. Подойти к печи он боялся. Печь глухо гудела и выбрасывала из-под заслонок колючие языки пламени. Сквозь сухую кирпичную кладку сочился газ.

Началось пение. Певчие стояли у самого края рабочей площадки. Это были старые почтенные рабочие с расчесанными бородами. Пели они старательно и с удовольствием. Но после слов «Спаси рабы твоя, богородице» пение внезапно оборвалось. Певчие недовольно задвигали бородами, начали оглядываться. За воротами, где столпилась основная масса рабочих, поднялся крик. В незаконченную кладку ударили чем-то тяжелым. Посыпались кирпичи. Шум нарастал. Инженеры заволновались. Было очевидно, что там, за воротами, решили сорвать благодарственный молебен.

Отец Василий схватил крест и издалека наскоро кропил святой водой. В глазах его застыл страх. Он был еще очень молод, этот попик с нежным лицом, курчавой бородкой и роскошными темно-русыми волосами.

Семен Краюхин, который, должен был пускать плавку, посмотрел вслед уходящим инженерам, махнул рукой и решительно нахлобучил колпак. Жест его означал: «Что бы там ни было, а плавка не ждет». Отец Василий осенил его крестом.

— Шел бы ты, батюшка, отсюда, — добродушно проговорил Семен. — А то, не ровен час, сгоришь. Космы-то у тебя вон какие. И богородица не спасет.

Выпустив плавку, Семен заторопился домой. А когда на кухне мыл руки, услышал крик новорожденного. Стараясь двигаться как можно осторожнее, Семен прошел в комнату. Наклонился над кроватью, посмотрел на младенца и молча поцеловал жену в холодный лоб.

Но сам Иван Краюхин начало своей жизни считает с другого дня. Вернее, с ночи, той самой хрустящей февральской ночи, когда в распахнутых воротах цеха неожиданно появились трое, и тот, что шел впереди и нес в руках облезлую шапку, седой и большелобый, остановился на площадке первого мартена и крикнул громко, стараясь пересилить шумную разноголосицу цеха:

— Товарищи, свобода! Ура, товарищи! Свобода! Ура!

В огромном печном пролете, утонувшем в синем тумане, трепетно мерцали глаза печей. Натужно, со свистом вздыхал паровой молот, громыхали вагонетки, груженные матово поблескивающей стружкой, а голос человека, звучный и сильный, призывно и радостно выкрикивал: