Выбрать главу

— Това-ри-щи!

И это слово, впервые открыто и весело взлетевшее под пыльные своды крыши, обрело вдруг новый смысл и поразило, пожалуй, больше всего. А те трое, что пришли из ночи, тесно прижавшись друг к другу, запели торжественно, во всю силу легких:

Вставай, проклятьем заклейменный…

Жажду свободы, великую скорбь о погибших, страстный призыв к борьбе несла с собой песня. И, словно по команде, облегченно вздохнув, замер молот и остановились вагонетки. Толкавшие их катали разогнули спины и тоже замерли, отряхнув истертые кожаные фартуки. И только глаза печей светились по-прежнему, но и их свет казался Ивану новым, особенным. Он бросил длинную железную ложку, непривычно громко звякнувшую в наступившей тишине, и только теперь заметил, что все пространство от печи до открытых ворот запружено рабочими. Чумазые канавщики вылезали из канавы, как из преисподней, неуклюже шагали на толстых деревянных колодках, подвязанных к лаптям. Почти все газовщики трудно, с надрывом кашляли и толпились у ворот, поближе к эстакаде, где бил в лицо сырой предвесенний ветер.

И все, кто стоял и кто только подходил, смотрели на человека с седой непокрытой головой. Это был свой, хорошо знакомый всем старый подпольщик Александр Иванович Глыбов, но сегодня и он казался Ивану необыкновенным.

С недовольным скрипом распахнулась засаленная дверь конторы, и вслед за этим раздался такой же скрипучий голос:

— В чем дело? Опять какой-нибудь ротозей убился? Шкуру спущу!

Худой, нескладный, длинноногий человек, мастер, прозванный Петухом за внешнее сходство и петушиный голос, орудуя острыми локтями, пробирался в толпе татар-коногонов. Татары испуганно жались, уступая дорогу. Но вскоре Петух безнадежно застрял в плотной толпе каталей. Их жесткие фартуки больно давили со всех сторон.

— Господа! — неожиданно жалобно пропел Петух.

— Ну-ка, господин, подвинься, не видно из-за тебя, — послышался рядом насмешливый голос.

И мастера бесцеремонно затолкали в темный угол за печью, где сытно пахло горячей глиной.

Александр Иванович встал на перевернутый деревянный ящик, из которого только что вывалили железный лом, и начал говорить. От печи, из-под щелястых решеток, загораживающих завалочные окна, к нему тянулись острые огненные языки, озаряя крупную фигуру и упрямо наклоненную голову с большим выпуклым лбом.

У Ивана кружилась голова. Он плохо понимал, что происходит вокруг. В него вошло только одно часто повторяемое слово — свобода. Оно заполнило собой все, распирало грудь, и Ивану казалось, что кто-то стремительно поднимает его вверх.

Мальчиком Иван работал коногоном. Жучиха дала ему ленивую и злую лошадь. Разъезжая на угольной телеге по лесным вырубкам, где запах земляники смешивался с горьким запахом дыма, мальчик научился мечтать. Жучиха прозвала его лунатиком. Ваня стыдился этого прозвища, но побороть себя не мог.

И сейчас, слушая Александра Ивановича, Иван смотрел поверх голов и в расплескавшемся чадном тумане видел не прокопченную крышу мартена, а безбрежную ширь, манящую воображение неизведанным счастьем. У него за спиной было многое: смерть отца, горе матери, жирная Жучиха, бросающая ему в конце дня старый пятиалтынный, пьяный угар кабака и еще многое такое, к чему не хотелось возвращаться. Нет, он не хочет смотреть в прошлое. Жизнь начинается с этой синей февральской ночи.

Крепкая рука, опустившаяся на его плечо, вернула Ивана к действительности. Влажно блестевшими глазами глянул он в лицо Александра Ивановича, а тот уже, протягивая руки, шагнул вперед и крепко обнял сталевара.

В цехе уже не было слышно ничего, кроме радостных возгласов, смеха и поцелуев. Никогда Иван не видел такой необыкновенной ночи.

На всех улицах заводского поселка один за другим зажигались огни. Люди ходили возбужденными толпами с фонарями и факелами. Стихийно возникали митинги. Заводские рабочие шли на них с красными, наскоро сшитыми знаменами. Ветер рвал древки из рук. Знамена оглушительно хлопали, и казалось, от этого тоненько звенят обледенелые кусты акации. Рабочие направились разоружать полицию. Навстречу им от вокзала неслись медные звуки оркестра:

Мы пойдем к нашим страждущим братьям, Мы к голодному люду пойдем!

У старого мартеновца Афони Шорова из глаз текли слезы. Он метался в колонне демонстрантов и допытывался: