— По примете. У нее шрам на спине есть.
— Так она при тебе и разденется!
Гранильщик фыркнул, почесал круглый живот.
— Да теперь собственную жену на перину в рубахе завалишь, так еще трижды оглянешься. Как бы к паутиннику не сволокли стыд искупать.
Он сердито отгреб стеклышки, на которые обычно едва дышал, боясь поцарапать.
— Времена изменились. Вовсе. Костры, свято плодовитости, считаются свальным блудом. Мужики — козлищами, жены — срамницами. Слово «любовь» вслух скажи — тебе в глаза наплюют. Будто мы все вели себя при Берегине, как мартовские коты, сношались без просыпу…
Он еще раз яростно сплюнул. Пнул ножку скамьи.
— Кончай дурью маяться, мой тебе совет.
— Я все исправлю.
— Один верный, да? А выдюжишь? Против всех.
Сашка проглотил кислую слюну. Задумался. Не заметил, как гранильщик отошел к сундуку и тут же вернулся, держа в руках желтый помятый пакет:
— На. Долго думал: давать, не давать; у себя хранил. Если сложится, поедешь в Исангу. Там от ратуши на третьей улице вправо отсчитаешь седьмой дом. Калитка зеленая, над ней ломоносы свисают, цветочки такие на кустах, и квадратный фонарь. "Как ведьмы, лечить нельзя", значит? Вот и поучишься, не как ведьмы.
— Нет.
— Там живет лучший лекарь в Исанге. А может, и по всему полудню. Кто к нему только не ездит. А ведь шрам на спине должен болеть к непогоде…
Жель был совершенно серьезен, только в круглых карих глазах выплясывала усмешка: как пламя Костров солнцеворота.
И Сашка ощерился в ответ.
Сашка улыбался и следующим утром, глядя на солнце, всползающее над ребристыми спинами крыш. Голова не болела с похмелья, не колотились руки, и черные пятна не скакали в глазах. Парень сполз вниз и отдал должное завтраку. А потом побрел к «Капитану». Хлопнул привычный стаканчик, бросил на стол мокрую полушельгу.
Трактирщик подмигнул:
— Ну, и когда коней выкупать думаешь?
Это уже стало привычной шуткой. Причем мужик вовсе не собирался обижать возможного покупателя. Задаток сто лет, как был уплачен и пропит. Не раз сменились в конюшне при корчме приведенные на продажу чалые, игреневые или бурые кони.
— Сегодня! — сказал Сашка твердо, и внутри захолодело. Словно уж скользнул по внутренностям к низу живота. Но парень твердо посмотрел на хозяина и повторил: — Сегодня.
И вышел на пыльную улицу, над которой плыло маленькое бельмастое солнце.
Сашка шел, поправляя у бедра дозволенный студиозусам и главам гильдий меч, и от духоты пот стекал по вискам солеными щекотными струйками. Несмотря на раннее утро, непокрытую голову пекло. Но паренек привычно переходил с улицы на улицу, среди пыльных деревьев и невзрачных людей.
На его взгляды оборачивались с недоумением и насмешкой. Какая-то девица, отстав от отца, приподняла вуальку и показала язык.
Сашка точно знал, как это будет. Берегиня возникнет внезапно — из желтого марева улицы, вьющейся, словно шелта. Возникнет вместе со звоном в голове то ли от жары, то ли от выпитого, то ли от дрожащих в воздухе, как над водой, стрекозиных крыльев.
И завесу сорвет с глаз. И плевать станет на приметы, на простую одежду, на спрятанный ею шрам. Потому что Берегиня шагнет навстречу, кренясь под тяжестью корзины со свежевыстиранным бельем.
И Сашкины губы распахнутся в беззвучном крике:
— Государыня… Мама! Мамочка!..
Птицы в пыльных облаках
26.
Высокий худой юноша шел по улице и заглядывал в лица всех проходивших мимо женщин. Он понимал, что это глупо, наивно и даже опасно, но ничего не мог с собой поделать. Ленивый летний ветерок ерошил юноше волосы, трепал полы потертой горчичной куртки и заставлял то и дело придерживать длинный узкий и легкий меч, болтающийся у бедра.
Женщины, на которых засматривался Сашка, угрюмо косились, тупились или хихикали, их спутники, большей частью простолюдины-мастеровые, вмешиваться опасались: ну попялится студиозус, с бабы не убудет.
Улица вилась прихотливо, изгибалась, как ленивая пестрая шелта, вылинявшая от жары до пепельной серости; казалось, тусклой пылью пропитался сам воздух, и ни ветер, ни блеклая зелень деревьев, ни волчий глазок солнца не могли ничего изменить. Сашке вдруг померещилось, что улицу тряхнуло, и эта женщина взялась из ниоткуда, из ослепившего на мгновение морока. Юноша потряс головой. Женщина не исчезла. Осторожно, будто танцуя, ступала по колкому выщербленному булыжнику мостовой, неся высокую корзину с бельем, кренясь от ее тяжести, отчего мелким потом было забрызгано бледное лицо. Серое дерюжное платье, собранное в талии, било по коленям. Волосы были скручены в тугой узел на темени, как носят вдовы, и только одна мягкая прядка выбилась и тусклым золотом осенила висок. Сашка заглянул в глаза цвета лилового моря, и что-то тупо толкнулось в сердце, и сразу стало понятно: вот, нашел.
Он заступил прачке дорогу. И почувствовал свежий запах белья из ее корзины, запах реки, стрелолистов, тоненькое пение стрекозиных крыльев, желтизну болотного лотоса… словно стянули тонкую ткань, покрывавшую глаза. Тончайшую, как паутина, но — искажающую. Это тоже была примета, только так и могло быть рядом с ней — для всех, даже для Пыльных стражей. И в этот миг он растерялся и совсем по-детски залепетал, что желает оказать помощь благородной госпоже.
Прачка опустила корзину и вытерла пот со лба. Бисеринки перестали блестеть. Глаза сделались темными, напоминая Сашке запах и вкус корицы в горячем осеннем вине.
— О-ой, спасибо.
Он узнал и эту плавную мягкость речи, отчего еще больше обрадовался и смутился и не представлял, что сказать. Но она уже подхватила свою корзину: эту сырую духовитую ношу, — и решительно кивнула:
— Пошли.
Сашка все же сделал робкую попытку отобрать белье, но только покачнулся от тяжести и обжегся шепотом:
— Это не так истолкуют.
Да плевал он, как истолкуют! Но он боялся за нее и потому подчинился.
Прачка привела Сашку к большому серому дому, пришлось взбираться по щелястой лестнице высоко-высоко, на самый чердак, и только там она опустила корзину и перевела дыхание, и в пыльном луче солнца из незастекленного окна Сашка увидел, какая она бледная, и некстати вспомнил о том, что когда-то у нее было больное сердце.
На чердаке было пусто, только под затянутыми паутиной стропилами у дымохода стоял длинный ларь, старательно застеленный рядном, и висело бронзовое с завитушками зеркало.
Женщина смущенно улыбнулась.
И тогда Сашка упал на колени, прижимаясь лицом к застиранному, пахнущему щелоком и травой подолу, и простонал почти:
— Государыня! Мама! Мамочка…
Слова изливались, как кровь, потоком, хлябями, невнятицей звуков, проглоченных перекатами и слезами.
— Я искал… я увезу… понимаешь. На море, к югу. Я все-все сделаю. Мы все сделаем…
На какой-то миг он утратил разум, он не понимал, что говорит, и как, только теплое, нежное… лицом ей в ладони, в волосы… маленькой-маленькой.
— …я соскучился, я очень боялся. Учитель!..
Она тряхнула головой, глаза расширились под невыносимо пушистыми ресницами.
— Ладно!
Женщина взобралась на сундук и полезла куда-то за изгиб дымохода, а потом, извлекши длинное, освободив, как мумию из пелен…
— Рагнаради!.. Родовой клинок.
Сашка думал, что закричал это вслух, и зажал рот ладонью, а на самом деле вышел только сиплый шепот — так переняло горло.
— Я куплю одежду. И найму повозку.
— Верховых! — она гордо (точь-в-точь, как Сашка помнил) тряхнула головой. — И очень быстро. А то все начинает меняться.
— Да. Да.
Мир начал расцветать.
Сашка вдруг увидел, что прогнившие перила наливаются благородной густотой красного дерева и чешуйки алой краски, в которую их когда-то выкрасили, горят, как праздничные фонарики. Кирпичную стену пролета тронуло солнце, и тень от ветки легла ажурной вязью древних письмен, меландским кружевом, перебегая нежными касаниями по молочной штукатурке. Сашка понял, что опаздывает. Он знал, что это должно случиться, но не ожидал так быстро и разом, как взламывается в половень на Радужне оглушительный лед.