Халаке-Ахава выскочил из подземелья едва ли не в припрыжку. Перепугавшись насмерть, когда обнаружилось их собрание, он уже практически распрощался с жизнью, а внезапное разрешение проблемы придало ему силы. Он, собственно, уже и не вспоминал о тех минутах скользкого страха, которые ему пришлось пережить. С самого детства он завидовал положению двоюродного брата и мечтал занять его место. В этом сговоре он также не раскрывал своих истинных целей, решив придерживаться оговоренной линии поведения и, выполняя поручение, настраивать народ против Кинич-Ахава. А мечты, что ж они когда-нибудь сбудутся…
Халаке-Ахава решил любыми путями добиться власти в Коацаоке. Взвешивая различные перспективы получения власти в городе, он решил заранее договориться с ацтеками, которые могут захватить город. Теперь его волновало только одно — не успеет ли кто-нибудь, такой же разумный, его опередить. Над этим стоило поработать основательно. Но главное, что грело его душу — возможность творить дела для себя. Этим он готов был заниматься и днем и ночью.
Кинич-Ахава, узнав о внезапной болезни отца, немедленно последовал к нему в покои. Там он застал мать, которая, изредко прерывая рыдания, сообщила, что Копан недвижен и разговаривать не может. Наследник несколько минут постоял над телом отца, который пребывал в забытьи, подумал и решил — лучшего момента поговорить с матерью не будет:
— Я хотел поговорить с тобою, почему ты против сопротивления ацтекам?
— Потому что они сметут нас, это безумие им сопротивляться!
— Даже с помощью войск Кокомо? — Уичаа поморщилась, прекратила рыдать, придала своему голосу легкую грусть и вздохнула:
— Они не успеют, сын мой, а ацтеков не обманешь.
— Надеюсь, ты поддержишь меня, несмотря на то, что мы с тобою расходимся во мнении? Ты не будешь мне мешать? — Кинич-Ахава нервно переступил с ноги на ногу. Уичаа усмехнулась, подняла глаза на сына и четко, с паузами, произнесла:
— Сын мой, разве мать будет мешать своему ребенку? — Уичаа сделала паузу, — Будет, только в том случае, если ее неразумное дитя может погубить себя своими действиями.
— Значит, будешь?! — Кинич-Ахава вскипел, — Но почему?!
— Почему? Потому что ты идешь неправильным путем, он погубит и город и тебя. С ацтеками нужно дружить, хитрить, но всякое открытое сопротивление бесполезно! Кинич-Ахава, я — твоя мать, ты — все, что есть у меня самое ценное, дороже моей жизни, но я только женщина, я смирюсь — твой ум видит дальше, чем мой. Может быть, я что-то упускаю, чего-то не знаю. И только потому я подчинюсь и буду тебе помогать, какое бы ты ни принял решение.
— Но я буду защищать город!
— Это все? — Уичаа перестала изображать грусть. Снова все было бесполезно.
— Почти. Есть еще один вопрос, он тоже неприятен.
— Если ты о своей жене, то можешь ничего не говорить — я не приму ее в свое сердце! Скандалов не будет, слишком мне дорог ты, мой сын.
— Значит все, как и прежде?
— Да.
— А если бы я отступил от своего решения, ты бы приняла Иш-Чель в свое сердце?
— Нет. К чему снова поднимать этот вопрос?! Уйди, позволь мне ухаживать за твоим отцом! А тебя… ждут дела города…
Кинич-Ахава, не скрывая раздражения от неудавшегося разговора, покинул покои отца. Раздражение ему удалось погасить — Уичаа всегда выказывала свое недовольство выбором женщины для наследника, так что с этим он уже давно смирился. Обещание же не противиться его воли защищать город даже обрадовало — мать имела все права, в соответствии с законом, и могла при желании очень сильно ему осложнить управление своими вмешательствами. Сейчас наследник понял, что и тут ему уступили все права, он мог спокойно править городом, до выздоровления халач-виника Копана.
Известие о большом празднике, посвященном Ицамне, облетело город с быстротою ветра. Одновременно жителям сообщили о тяжелой болезни халач-виника. Теперь умы горожан были заняты только тем, в какую сторону будет дуть ветер из дворца правителя. Люди Халаке-Ахава исправно разносили по всем уголкам Коацаока весть о желании жрецов обратиться к богу Чаку с просьбой о дожде. Теперь город напоминал встревоженный муравейник, где на каждом перекрестке громко обсуждалось жертвоприношение и болезнь халач-виника, будущие перестановки во дворце и, конечно же, последствия. Ссоры возникали, но до серьезных столкновений не доходило, потому что заговорщики выжидали удобного момента и только подготавливали благодатную почву, подогревая обещаниями о лучшей жизни под ацтеками, нежели под пятой молодого и неопытного халач-виника, ставленника ненавистных Кокомо. Тем не менее, сторонников приглашения войск из Майяпана было достаточно много, они приводили веские аргументы и до хрипоты отстаивали свою правоту. Однако болезнь правителя приводила обе стороны в замешательство. Смущение вызывало следующее. Копан был единокровным братом правителя Майяпана, а вот сын его наполовину. Родственные узы ослабевали. Надеждой Кинич-Ахава была его жена Иш-Чель. Но даже при той полноте политической власти, которой были наделены женщины майя, она не могла решать такие важные проблемы, как военный договор.
Споры стихли, когда время приблизилось к полудню на главном теокалли города, где возвышался храм Ицамне, уже все было готово к большому жертвоприношению, об этом известил звук ритуальных барабанов. Толпа смолкла и направилась на центральную площадь к подножию теокалли.
Кинич-Ахава вышел в сопровождении семьи. Он занял место халач-виника на вершине своего дворца, что позволило бы ему и его свите наблюдать за действиями жрецов и слышать все, что происходит внизу. Все ждали появления верховного жреца Ицамны. Он появился, когда хор исполнил торжественную песню-псалом.
Весь его облик соответствовал представлению майя о небесном драконе. На нем было одеяние голубого цвета с темными пятнами, символизирующими шкуру обычного ягуара. Только сзади костюм заканчивался стилизованным хвостом, напоминающим мощный хвост крокодила. На голове же была маска — некая смесь головы птицы и того же крокодила, украшенная многочисленными яркими перьями с преобладанием голубой гаммы. Место глаз занимали огромные камни из бирюзы величиной с хороший кулак взрослого человека. Весило одеяние жреца много, поэтому он тяжело и медленно ступал, стараясь сохранить равновесие и гордую осанку. Присоединившись к поющим хористам, жрец воздел руки к небу, от этого шкура предательски качнулась, но была тут же поправлена младшими жрецами, следовавшими за верховным.
Жрец Ицамны продолжил в одиночестве, голос у него был громкий, сильный, немного басистый. Изредка служители издавали глухой шум, символизирующий звук небесного грома, который означал невольное ворчание бога. Постепенно, к концу песни, барабаны становились все тише, пока совсем не замолчали — бог Ицамна готов был слушать. И тогда верховный жрец ловко скинул с себя шкуру дракона, оставшись в одной белоснежной набедренной повязке и многочисленных ожерельях из перьев и камней, спускающихся почти до колен. Прислужник подал ему кремниевый нож. Жрец поднял его над головой и затянул новую песню, постепенно разворачиваясь к жертвенному камню, на который служители уже уложили первого мужчину.
Свите Кинич-Ахава было видно лицо приговоренного, на нем читалось воодушевление и гордость, а глаза горели фанатичным огнем. Одним точным ударом жрец раскроил грудь мужчины и, подняв окровавленное сердце к небу, стал рассматривать его, что-то бормоча себе под нос. Служители укладывали на жертвенник уже следующего. Всего их было подготовлено больше десятка.
Верховный жрец Ицамны внимательно рассматривал внутренности и сердце жертвы, с каждым разом все громче и громче произнося слова молитвы. Вскоре руки жреца устали наносить удары, и тогда его место занял помощник, который, вскрыв грудь очередной жертве, передавал сердце верховному и уступал ему место для гадания по внутренностям.
Жертвоприношение длилось уже несколько часов, когда верховный жрец издал торжествующий вопль, который мог означать только то, что бог Ицамна дал ответы на все вопросы, интересующие правителя Коацаока. Приговоренных тут же увели в подземные комнаты теокалли — им предстояло ждать следующего раза.