Женщина очнулась от мертвой неподвижности.
— Кыш!
Ворона тяжело поднялась и опустилась в нескольких шагах на засыпанную снегом человеческую фигуру.
— Кыш!
Она подобрала смерзшийся комок снега, бросила в птицу. Ворона заколыхалась и лениво перелетела на свое прежнее место на дереве. Женщина поднялась с колен, вздохнула, еще раз взглянула на сына и повернула на тропинку.
Она наклонилась над прорубью, набрала воды и стала медленно подниматься вверх, сгибаясь под тяжестью полных ведер. Солнце за это время поднялось выше, но мороз не уменьшался. Снег был голубой, и женщина не знала, голубой ли он на самом деле, или ее глаза отравлены той голубизной, голубизной вмерзшей в тело материи на неподвижно вытянутых известково-белых страшных ногах сына.
Перед хатой топтался озябший часовой. Он переступал с ноги на ногу, подергивая плечами, совал руки подмышки, растирал окаменевшими пальцами щеки. Трескучий мороз безжалостно пробирался сквозь плохонькие сапоги, сквозь летнюю зеленоватую шинель, кусая за пальцы, щипля глаза. Часовой пристально оглядел женщину, хотя знал ее уже давно, с первого дня, когда его часть заняла деревню. Она прошла мимо, словно не видя его. Дверь заскрипела, клубы пара ворвались в сени.
— Что это как долго? Вечно дождаться ее невозможно!
Она не ответила, прикусила губу, подошла к печке. Налила воды в стоявший на плите горшок, подбросила дров в едва тлеющие угли.
— Налейте воды в стакан, пить хочется.
— Вода в ведре, бери, — сухо ответила женщина.
Та сердито дернулась под периной.
— Подожди мне, придет муж, вот я скажу ему!
Женщина пожала плечами. Муж, как бы не так…
Она медленно подкладывала в печь сухие дрова. Да, да, так уж, видно, суждено. В деревне триста дворов, и из каждого кто-нибудь да пошел на войну. А вот только ее сын лежит там, в овраге, у речки, и месяц уже не дают его похоронить. Месяц лежит он в снегу, и мороз превращает его лицо в черное железо, расщепляет, словно дерево, его ноги, и покрывает синевой пальцы. Лежат там другие, тоже свои, но все же не сыновья, братья и мужья. Никого здешнего. Один только он. Одному только ему суждено было пасть здесь, под ротной деревней, в двухстах шагах от родной хаты. Одной ей только суждено смотреть, как над не похороненным телом сына кружатся голодные вороны.
И как раз у нее, будто нарочно, в насмешку, нанял квартиру для своей любовницы немецкий офицер. И хоть бы эта любовница была немка, привезенная издалека, чужая, с непонятной речью, такая же враждебная и ненавистная, как все эти зеленые шинели. Так нет же, надо случиться иначе, надо случиться, чтобы это была здешняя, продажная, что за шелковые, чулки и французское виню предала родину, близких, собственного мужа — командира, тех, что лежали там убитые в овраге, продала все. Внутренности переворачивались и страшное омерзение наполняло сердце от мысли, что вот она нашла себе место под этой крышей, валяется под периной, покрикивает, разыгрывает в этом доме барыню. Нет, она не стыдится, не ходит с опущенными глазами, не краснеет при встрече с людьми. Ходит себе довольная, наглая и заставляет обслуживать себя.
— Подожди ты еще, подожди, — шептала женщина в разгорающийся огонь, не обращая внимания на доносящуюся из горницы брань. — Ох, будет тебе, будет, так будет, что ты сто раз пожалеешь, что на свет родилась.
Она не оглянулась, услышав в сенях быстрые тяжелые шаги. Она и так угадывала, кто идет. И только ее лицо застыло в каменной неподвижности.
Офицер прошел в горницу, не обращая внимания на согнувшуюся у печки женщину.
— Что это, ты еще спишь?
Лежащая капризно надула губы.
— А зачем вставать? Тебя все нет и нет… Скучно… Ты себе ходишь, а я здесь с этой противной бабой… Вот увидишь, она еще отравит меня…
Он присел на край кровати.
— Глупая… Ты здесь хозяйка, понимаешь? Ну, чего ты скучаешь? Заведи патефон, у тебя столько пластинок, читай. Я же и так провожу с тобой каждую свободную минуту. Но ведь война… То и дело что-нибудь новое.
Она вздохнула. Медленно поднимаясь, протянула руку за лежащим на стуле бельем. Он пересел та скамейку и смотрел на нее. Да, она нравилась ему, иначе он не таскал бы ее за собой вот уже три месяца. Она была иная, совсем иная, чем женщины, к которым он привык, и иная, чем женщины, которых он встречал здесь.