Потом немцам изба не понравилась, они перебрались в другую, можно было вернуться, снова жить дома. Надо было только вычистить сени. Немцам, видно, не хотелось выходить на мороз, и они нагадили в сенях, у самого порога. Им не мешало, что по всему этому приходится ходить в комнату, что в избе будет вонь. Она с омерзением собирала немецкое дерьмо и подозрительно обыскивала избу, не нагадили ли они и там. Тогда она думала, что они делали это назло, покидая непонравившийся дом. Но потом, когда они побыли в деревне, оказалось, что они всюду так делают, что им просто все равно.
Каково-то детям будет у Малючихи? Только бы Оська не дрался с Сашей, он и моложе и слабей, а такой задира, что вечно с ним беда. Домой, бывало, придет избитый, весь в синяках, вечно нарывается на драку с теми, кто посильней. С Соней легче, девочка разумна не по возрасту. Но эти двое, Оська и Нина…
Евдоким вздыхал под стенкой.
— Ишь, как этот Грохач спит…
Мерное похрапывание громко раздавалось в темноте.
— А вам, дедушка, не хочется спать? — спросила Чечориха, пытаясь отогнать от себя образ трех светлых головок.
— Какой уж мой сон… Мне уж давным давно спать не хочется… Так, часа два, три посплю, а больше не спится. День-то длинный…
— Мы уже давно здесь? — спросила вдруг Ольга.
— Трудно сказать, время тянется, когда вот так сидишь… А видно, уж вечер, в той комнате лампа горит, значит, вечер…
— Еще только вечер, — разочарованно вздохнула Ольга. — А мне сдается уж нивесть как долго…
— Какое там долго… А ты, девушка, возьми себя в руки, кто знает, сколько нам тут придется сидеть…
— Молода, молодые всегда торопятся, — вздохнул Евдоким. Чечориха в темноте обернулась к нему. Глаза уже освоились с мраком, и узкая щель в дверях пропускала чуточку света. Белая голова старика неясно выделялась на фоне стены.
— Куда спешить-то? Нам уж теперь спешить некуда, дедушка… Сколько здесь просидим, то и наше, а дальше уж ихнее…
— А если наши придут? — робко вмешалась Ольга. Не может же быть, думалось ей, чтобы уж совсем не было выхода, чтобы двери темного чулана могли открыться только в смерть.
— Да ведь ненцы дали сроку только три дня.
— А в эти три дня?
— В такую-то вьюгу… Трудно. Как тут итти, как тащить пулеметы, пушки? Ведь собственного носа не видно в метели, в любом овражке, в любом долочке может снегом занести…
Чечориха говорила спокойно, но вдруг поняла, что не верит собственным словам. Снег снегом, а все же они ждали каждый день, ждали упорно, с непоколебимой верой. Ведь вот еще сегодня утром могла же она думать, что они придут, что, может, они уже около Лещан, может, уже спускаются в овраг или взбираются по тропинке в гору, — почему же им теперь не притти? Вьюга была и вчера, и позавчера, — что им вьюга! Им укажут и тропинки, и проходы, своя ведь, родная земли, они знакомы и с вихрем, и со снегом, им не впервые…
Да, Ольга права. Они могли притти. Могли притти как раз в один из этих трех дней, что остались до смерти. Вдруг затрещат двери, загремят выстрелы, и все они выйдут из темного чулана на белый свет, увидят своих родимых бойцов, а потом скорей домой, скорей к Малюкам за детьми…
Может, они уже даже идут, может, под прикрытием ночи, за завесой вьюги, которая заглушает все звуки, они теперь крадутся к деревне и вдруг ударят, как гром, сокрушат, разобьют, раздавят, как клопа, немецкую банду, что присосалась к деревне и пьет из нее кровь.
— А может, и придут, — сказала она вслух, — может, и дождемся.
— Думаете, придут? — спросила Ольга.
— А может, и так, — пробормотал Евдоким. — Ох, пора бы уж, пора!
— Нас найдут, все ведь знают, куда нас заперли, — лихорадочно зашептала Ольга. В этот момент ей показалось, что самое важное, чтоб их нашли, чтобы тотчас же открыли дверь, чтобы не сидеть здесь ни одной минуты, когда немцы уже побегут в метель и снег под ударами красноармейских штыков.
— Об этом не беспокойся, пусть бы только пришли, — успокаивала ее Чечориха. — Ты так говоришь, будто они уже у деревни.
— А может, и вправду?
— Может, и вправду, — повторила та и стиснула пальцы так, что они хрустнули.
Малаша продолжала упорно смотреть в одну точку во тьме. Да, им-то хорошо ждать, они могут надеяться, для них это было бы спасением. Но ей никто не может помочь, ее никто не может спасти. Придут свои — и что с того? Ни выйти им навстречу, ни поздороваться, ни порадоваться на них. Ей нельзя им кружку воды подать, нельзя пригласить в избу, кто она? Она носит в животе фрица. Придут свои, оживет деревня, запоют на улицах девчата, будут зубоскалить с красноармейцами. Будут любиться по избам, и никому и в голову не придет осудить — свои ведь. Неужели же девчатам жалеть им поцелуев, когда неизвестно, останется ли в живых тот или другой еще месяц, неделю, день? Только на нее одну никто и не взглянет, от нее всякий с отвращением отвернется. И если даже война кончится, если даже Иван вернется, — к ней он уже не зайдет. Ему расскажут, и он обойдет стороной избу, а если встретится на улице, пройдет мимо, как незнакомый.