Она взяла его в руки. Бабки не было, и она, как собака, перегрызла пуповину, перевязала обрывком бахромы от платка, оборвавшейся еще в первый день, когда она лежала здесь, перед следствием. Она обтирала ребенка леденеющими руками, мечтая о горшке воды, о нескольких каплях воды, чтобы обмыть ему хоть личико.
Он крикнул. Нормальным, здоровым голосом здорового ребенка. У Олены перехватило дыхание. Есть сын. Вопреки всему, он родился. Первый сын в ее жизни, первое дитя ее тела, бесплодного до сорока лет. А теперь родился.
— Микола, сын, — захотелось ей сказать, обрадовать мужа, отплатить за всю его доброту. Ведь никогда, никогда за все эти годы, хотя ему так хотелось ребенка, он не обругал, не оскорбил ее, не попрекнул горьким словом. Вот взял, мол, неродиху бесплодную, с виду и сильна, и здорова, а внутри гнилая, не то, что другие женщины, что беременеют, рожают, кормят.
Она даже не сразу поверила, когда ей, наконец, показалось, что она беременна. Она ведь была стара, сорок лет. И все-таки, оказалось, правда.
А потом Миколу взяли в армию. Он прощался с ней, но она знала, что больше всего ему жаль расстаться с этим еще не родившимся ребенком.
И вот Миколы нет, погиб на фронте, а теперь ребенок родился, и как раз — сын. Родился в немецкой тюрьме, под бесстыжими взглядами немецких солдат, которые не умели уважать даже родящей матери, родился под их бесстыжий хохот.
Ребенок лежал на соломе, на мокрой, холодной соломе. Она схватила, его на руки и голенького прижала к нагой груди, она дышала на него, пытаясь отогреть. Ее охватил неописуемый ужас, что вот он, несмотря на все, родился, а теперь застынет, как голый птенец, как слепой котенок на холоде. Олена пыталась отогреть его собственным телом, вдохнуть в него собственное тепло и чувствовала, как леденеют ее руки, как ее охватывает пронизывающий холод, как застывает кровь в жилах, и нечем было греть младенца.
Солдаты у дверей о чем-то поговорили между собой, потом один ушел и через минуту вернулся.
— На, — сказал он небрежно. На солому полетели рубашка, юбка, кофта. Ее собственная одежда, все то, что с нее сорвали вечером перед тем, как выгнать на дорогу. Олена недоверчиво взглянула на солдата. Он глуповато улыбался. Дрожащими руками она схватила рубашку, завернула ребенка в полотно, старательно обмотала его. Маленькое личико, обрамленное тканью, было смешное, кукольное, с мутными голубыми глазами, похожими на глаза едва прозревших щенят. Она захлебнулась от счастья. Вот есть во что завернуть ребенка. В этот момент она забыла обо всем другом, это было самое важное. Казалось, теперь все уже будет хорошо, кошмар миновал. Дрожащими руками она надевала юбку и кофту. Это не могло согреть ее, но она все же почувствовала облегчение, покрывая нагое наболевшее тело хотя бы этими тряпками. Тулуп и платок, вот если бы тулуп и платок, что остались в комнате офицера… Но она тут же призвала себя к порядку. Хватит и того, что есть, ребенок лежал завернутый в чистое полотно, закутанный, пока что холод ему не угрожал. Она положила его на колени, закутала еще в сборки юбки. Он лежал спокойно, по-видимому, не чувствуя холода, — чего же еще желать? Уж и то, что она получила, было совершенно необычным, какое-то чудесное событие, которого она не понимала.
Олена ясно видела, что одежду ей бросил немец, она не могла понять этого, как если бы юбка, кофта и рубашка упали с потолка или их занес в сарай ветер со снежных полей. Ворота со скрипом закрылись. Она уперлась головой о бревна и впала в дремоту, в лихорадочный полусон. Непрерывным потоком поплыли перемешанные обрывки воспоминаний. Орет приказчик… Но как это могло быть, ведь его убили тогда, он упал мертвым под ударом крестьянского кола, и вдруг он стоит и орет, а мимо проходят красноармейцы, но среди них нет Миколы, среди них Кудрявый. Кудрявый машет револьвером, он несет большую штуку полотна. Полотно разворачивалось, разворачивалось в бесконечную дорогу, тянущуюся через деревню, и по этой узкой белой дороге семенит ножками недавно родившийся сын.
— Смотрите, он уже бегает, — сказала Федосья Кравчук, и Олена так удивилась, что очнулась от дремоты.
В горле жгло, мучительно хотелось пить. Язык одеревенел, шершавый и колющий, он лежал во рту, словно чужой. Губы потрескались, и она притронулась руками, — и на пальцах остался след крови. В ушах был шум, кости ломило, безграничная слабость поднималась откуда-то изнутри. Она посмотрела на ребенка. Коснулась его личика, он показался ей ледяным, но она поняла, что это ее сжигает лихорадочный жар, и опять задремала. Ей снилась вода, вода, вода без конца, текла река, разливаясь озером, а у нее были дырявые ведра, и она не могла набрать воды. Она стала на колени и — ясней, чем наяву, видела прорубь. Края были зеленоватые, темная вода переливалась, двигалась, как живая, булькала, вырываясь на маленькое болотное пространство, и снова исчезала под льдом, бежала в свой дальний путь. На льду толстым слоем лежал снег и в одном месте сыпался тонкой струйкой в воду, словно мука из отверстия жернова. Упав в воду, снег вдруг позеленел, сбился в комок, заплясал в проруби. Олена хотела поймать этот снег, поднести к пересохшим губам, но вода унесла его под лед, и он исчез. Вдруг вокруг проруби появились длинные трещины, лед стал с треском ломаться; Олена почувствовала, что он колеблется, что под ней открывается водная пропасть.