Она очнулась, не в силах поднять голову. Слышала спокойное, ровное дыхание ребенка. Да, ему-то ведь не хотелось пить. Но найдется ли в ее груди молоко, когда ему захочется. Она так давно ничего не пила, целую вечность. Нельзя же считать двух-трех горсточек снега, которые ей удалось схватить губами на глазах у немца. Ох, как ей хотелось пить, как нечеловечески хотелось пить. Болели губы, болел язык, горло, болезненной судорогой сжимало гортань. Внутренности содрогались от мучительной икоты. Она задремала, и начинал сыпаться белый песок, белый, как летом над рекой, летучий, как пыль. Весь мир был в облаках летучей белой муки, нечем было дышать, рот набит пылью, а тут надо итти по дороге, во что бы то ни стало итти, торопиться; она знала, что нельзя потерять ни одной минуты. Ноги вязли в песке, беспощадно жгло солнце. Горели избы, оказывается, — в деревне пожар. Надо во что бы то ни стало вынести из пламени ребенка, между тем дул ветер, искры сыпались со всех сторон. У нее же тлела юбка, платок. И зачем было в такую жару надевать тулуп, платок, а теперь уж нет времени сбросить с себя все это. Надо бежать, скорее бежать, пока пламя не охватило маленькую головку. Ах, да, это ведь горит мост, высокое пламя подымается вверх, с треском падают вниз балки… Видимо, она опоздала, не убежала вовремя, и вот теперь все валится на нее. В отчаянии она искала кругом ребенка, — он выпал у нее из рук, его завалило бревнами, охватил огонь. Из леса было видно, как вокруг горящего моста беспомощно суетятся немцы, размахивая руками и крича что-то..
От этого крика она и проснулась. Над пей, толкая ее сапогом, стоял немец.
Она сразу пришла в себя. Немец жестами показывал: встать. С трудом, превозмогая слабость, она встала на колени, с трудом приподнялась, прижимая ребенка к груди. Он толкнул ее прикладом, направляя к воротам. Белый заснеженный мир, открывшийся глазам, ослепил ее. Она послушно шла впереди солдата, шатаясь, как пьяная. Она понимала, что ее опять ведут на допрос.
Вернер с отвращением взглянул на нее. Олена была ужасна. Лицо желтое, нечеловеческой противной желтизны. Из растрескавшихся губ вытекла струйка крови и засохла на подбородке. Под глазом расплывался огромный кровоподтек, большой, черный, красный, фиолетовый. Казалось, один глаз сдвинулся вверх. Растрепанные, слипшиеся пряди волос висели по обе стороны осунувшегося лица. Опухшие босые ноги почернели.
Вернер забарабанил пальцами по столу и кивнул солдату, чтобы подал женщине стул. Она удивилась, но села тотчас, не дожидаясь разрешения и напряженно глядя в водянистые глаза под белевшими ресницами.
— Сын или дочка? — неожиданно спросил он, кивнув на ребенка.
— Сын, — ответила она сдавленным, охрипшим голосом.
Он бросил какое-то приказание, и солдат принес кружку воды. Олене показалось, что она снова бредит. Она схватила кружку и жадно, стремительно захлебнулась холодной водой, шумно глотнула, чувствуя влагу на наболевших глазах, на пересохшем языке, в горящем горле.
— Довольно, — сказал Вернер, и солдат выхватил у нее кружку.
Она взглянула ей вслед дикими, полными отчаяния глазами. Но воды уже не было, вода стояла на краю стола. Поверхность ее еще колебалась, она была тут же, близко, свежая, холодная вода в кружке. Губы болели еще больше. Но в горле она чувствовала освежающую влагу, от которой пить хотелось еще больше, чем раньше, если только возможно было больше хотеть пить.
— Значит сын, — протянул капитан, и Олена напрягла все силы, чтобы слышать, понимать происходящее.
В этой комнате притаилось что-то страшное. Здесь подстерегала какая-то опасность, в которой она не отдавала себе отчета. И эта вода, несколько глотков которой ей позволили проглотить, и этот поданный ей стул, и человечный вопрос капитана, — все это внушало ей такой страх, что она задрожала. Быстрая, мелкая дрожь пронизала все тело, охватила каждую жилку, каждый мускул. Она напряженно смотрела в лицо капитана.