Бессмысленная улыбка не сходила с губ Пуси, круглые черные глаза смотрели на стоящую у стола женщину. Значит, это партизанка — это смешно, ах, как это смешно… Потому что Курт боялся партизан, она знала это, хотя он никогда бы не сознался, что чего-то боится. А партизан он боялся, — она чувствовала это, и неизвестно почему это доставляло ей маленькое торжество. Вот есть же нечто, чего боится самоуверенный, непобедимый Курт, у которого на все есть готовый ответ и для которого все всегда ясно и просто.
Нет, она представляла себе партизан не так. Она думала, что это великаны, вооруженные топорами, обросшие, таинственные люди, скрывающиеся в лесах, не боящиеся ужасающих морозов, которые уже столько времени сковывают весь белый свет. А тут — обыкновенная деревенская баба вроде Федосии Кравчук, вдобавок беременная, — Пуся покосилась на огромный, торчащий вперед живот, вздымающий порыжевшую черную юбку.
Курт мертвым, усталым голосом, задавал вопросы. Та отвечала. Сначала Пуся вслушивалась в вопросы и ответы, но скоро поняла, что это и вправду неинтересно. И не только неинтересно, а даже глупо. Курт все время спрашивал об одном и том же, а та все время отвечала одними и теми же словами.
Олена уже смертельно устала. Перед глазами мелькали черные пятна, черная волна, поднимаясь откуда-то из-под стола, заслоняла глаза. Приходилось напрягать всю волю, чтобы выбраться из нарастающей, заливающей все крутом тьмы, и тогда из кружащегося мрака выплывал офицер за столом, лежащие перед ним бумаги, стекла окна за его спиной. Она чувствовала, как ее лицо начинает покрывать пот, холодный, липкий, неприятный. Руки были тяжелые, как гири, ноги нестерпимо болели, наверно, очень опухли. Сколько же это времени она стоит тут? Час, два, три? А может, больше, может, уже целый день? Хотя нет, солнце за окном светит еще ярко, значит, все это продолжается не так долго, как кажется.
Болели бедра, болели все внутренности, будто кто-то медленно и систематически вытягивал из них жилы. А теперь вдобавок еще пришла та. Олена слыхала о ней, знала, кто это. И вот она сидит тут, глаза круглые, как пуговицы. Она сняла меховую шапочку и заправляет рукой волосы за ухо. Утомленные глаза женщины поймали блеск стеклышка в серьге и остановились на нем. Стеклышко сверкало, мелькал крохотный огонек, потом снова начинала клубиться тьма, и из ее кружащихся волн пробивался только этот острый лучик. Олена зашаталась, но сжала кулаки и снова выпрямилась. Нет, нет. Только не упасть, не упасть здесь, на глазах у этой потаскухи, что продала своих и пошла в офицерскую постель, а теперь сидит в мехах, поблескивает серьгами и с улыбкой на губах смотрит на беременную женщину, пытаемую немецким офицером, как на зрелище.
— Ведь ты же мать, — сказал Курт, и Олена, у которой уже мутилось в голове, ухватилась за это слово, как за доску спасения. Ну, конечно, она же мать. Нет, немецкому офицеру и в голову не пришло, что он ей помог, помог как раз в тот момент, когда под ней колебалась земля, страшная слабость охватила тело и все вокруг смешалось в клубящийся хаос.
— Ты же мать.
Кто это сказал? Немецкий офицер за столом или Кудрявый, веселый рябой парень там в лесу, командир отряда?
— Ты же мат.
Она думала не о том ребенке, которого носила под сердцем, который отнимал дыхание у ее легких, не давал ей выпрямиться. Она думала о тех в лесу, о всех тех, что называли ее матерью. Она была старше всех, намного, намного старше. И она ходила в разведку, взорвала мост, но, собственно, основной своей задачей считала не это. Она стирала, готовила, ухаживала за ребятами, о которых ведь некому было позаботиться. Лечила больных, перевязывала раненых, чинила изорванную одежду. Как это делает обычно мать. Они и называли ее матерью.
— Ты же мать…
Она восприняла эти слова, как призыв тех, чья жизнь теперь зависела от одного ее слова. Как напоминание о долге по отношению к ним. Как их голос, доносящийся издали.
— Где скрывается отряд?
Она помнила каждую тропинку, каждый куст, каждое дерево в лесной чаще. В памяти ясно возникла дорога, о которой спрашивал офицер. Она даже испугалась, что водянистые глаза в каемке светлых ресниц могут увидеть, проследить в ее мыслях эту дорогу. Скорей, скорей думать о другом — о своей избе, о речке, о соседских домах. Но в памяти упрямо возникала тропинка и шалаши над елями, и веселое лицо Кудрявого, рябое, смешное лицо. Шестнадцать парней — и она, мать. Да, там, в лесной чаще было шестнадцать ее сынов; шестнадцать отважных, неустрашимых сыновей. Сыновей батрачки, что долго ждала, пока дождалась своего счастья, счастья свободного человека, не знающего плетки господского приказчика.