Выбрать главу

Карета прогромыхала под городскими воротами; большой висячий фонарь — в нем горел рожок с репейным маслом — ярко осветил пожилого мужчину, с которым кучер на ходу перебросился несколькими словами. Круглые роговые очки да борода с проседью, пожелтевшая у рта от долгого курения, — вот и все, что разглядел молодой доктор. Он насмешливо улыбнулся: вот поморщился бы старик, если бы, не успев подъехать к воротам города, увидел у первого встречного оба столь презираемых им порока: очки и трубку. Лошади пошли рысью по безлюдной улице. Ее скупо освещали редкие желтые фонари, укрепленные на массивных деревянных столбах и защищенные проволочной сеткой от озорных буршей. Все выглядело, как и семь лет назад. При виде знакомых мест его захлестнуло непривычное чувство умиления, смягчившее ожесточение и тревогу. Вот высится убеленная снегом островерхая крыша манежа, а там зияет темная пропасть еврейского квартала; вон в том узеньком переулочке, освещенном висячим фонарем, он жил — оттуда рукой подать до живописных окрестностей города.

«Славная, старая комнатка, — думал он. — Славный, старый город…»

Колокольня св. Иакова вторгалась в узкую улочку, словно разбойник-исполин, у которого на шляпе вместо перьев облака; когда карета проезжала мимо, как раз отбивало половину — видимо, половину девятого; эхом отозвались куранты с ратуши и у св. Иоганна; высоко над городом, на пожарной каланче, затрубил в рожок дозорный, возвещая, что наступает ночь и что он на посту. Завтра доктор пойдет бродить по городу, вспоминая минувшее и разыскивая Диссена — своего старого учителя.

Карета подкатила к гостинице «Корона».

Умывшись с дороги, голодный, он спустился по витой лестнице — откуда-то с другого конца дома неслись приглушенные звуки студенческой песни — и вошел в залу, служившую столовой. Она была полупуста. Ему стало не по себе в этой длинной голой комнате, но он поклонился учтиво, приподнял полы коричневого сюртука и, сев за стол под белой скатертью, с хрустом вытянул онемевшие ноги в плотных панталонах и широконосых, опушенных мехом туфлях. Слуга подал обед, и он с аппетитом съел перловый суп, затем кассельское жаркое с зеленым горошком и кислой капустой и на закуску сыр. Разомлев от сыт ной еды и приятной теплоты, он спросил еще кружку пива; потом кельнер раскрыл перед ним толстенную книгу, и он, поморщившись при виде плохо отточенного пера, записал свое имя и цель путешествия: «Доктор Эккерман из Веймара, проездом из Франкфурта, следует в Веймар», — а в конце поставил число: «20 ноября 1830 года, Геттинген». Книгу унесли, и он принялся оглядывать залу. Вот два молодых англичанина развернули «Тан»; один из них, очевидно, не понимает по-французски, и второй, то и дело взглядывая на приятеля, отрывисто переводит ему самые важные сообщения. Эккерман слушал и радовался: он без труда понял, что Гизо произнес замечательную речь, а разногласия между Кювье и Сент-Илером непримиримы. На стене, на кожаных ремешках, висели две пары деревянных коньков с великолепными стальными оковками; несколько минут он, зачарованный, следил за капельками воды, которые все еще сбегали с полозьев, образуя растекающуюся по полу лужицу. Над шахматной доской сосредоточенно обдумывает очередной ход молодой капитан Ганноверского полка, расквартированного в городе; иронически поглядывает на фигуры его партнер, бритый старик в черной паре, по всей вероятности — профессор. Над ними большой офорт в темной раме — портрет английского короля Вильгельма IV. Внезапно в залу вошел щупленький, маленький человечек в сером платье, со свежим номером «Франкфуртер нахрихтен» под мышкой; и доктор сразу определил по приветливой мине, с какой тот отвешивал низкие поклоны, что это хозяин.

— Если не ошибаюсь, господин доктор едет в Веймар? — спросил он пискливым голосом.

— Да, — ответил Эккерман, добавив, что он, собственно, там и живет.

— Сколько же лет может быть сейчас господину Гёте?

— Восемьдесят один год.

— Ужасно, ужасно, — забормотал серый человек. — В столь преклонном возрасте и этакое несчастье…

— Несчастье?.. — рванулся со стула Эккерман. «Господи помилуй, только бы не…» — подумал он, бледнея. И тогда тот, другой, сказал веско и сочувственно:

— Во время путешествия в Риме скончался сын его, камергер, — он быстро заглянул в газету, — еще двадцать седьмого того месяца. От удара. Какое печальное событие…

Приезжий вдруг весь как-то вытянулся, глаза его расширились, рот приоткрылся; он глотнул воздух — при этом кадык его странно задергался, — потом схватил обеими руками кружку пива и залпом осушил ее; плечи, руки, даже пальцы его тряслись. Откинувшись на спинку стула, он вытер лоб носовым платком.

«Чудной человек этот доктор… Бьюсь об заклад, он знал покойного!» — думал хозяин, готовясь к чувствительной и занимательной сцене. Но приезжий встал, посмотрел на него, откашлялся и проговорил сдавленным голосом:

— Господин хозяин, вы разрешите… свечи… Я, право же, устал.

Поклонившись гостю, хозяин крикнул слуге: «Свечи!» — да так свирепо, словно вымещал на нем все свое разочарование. А доктор подошел к окну, приподнял штору, прижался лбом к холодному стеклу.

«В аптеке еще светло, — машинально думал он, между тем как слезы все набегали и набегали на глаза. — Держись, бога ради, по крайней мере пока ты на людях».

Заслышав шаги возвращающегося слуги, он обернулся, взял оловянный подсвечник и с молчаливым поклоном удалился. На лестнице он крепко схватился за перила; свеча в его руке дрожала, отбрасывая на стену пляшущую тень. Он только что начал, спотыкаясь, медленно подыматься по ступенькам, как неожиданно грянул студенческий хор:

Так что же еще в заключенье сказать? Одно только: Ergo bibamus![3] День этот отметим опять и опять…[4]

При первых же звуках он выпустил перила, заткнул уши, взбежал одним духом наверх, промчался по коридору, с шумом захлопнул за собой дверь комнаты. До чего же пошлы эти люди…

И вот он стоит в убогом, холодном номере, неподвижно глядя на пламя свечи, которую поставил на стол. Чудовищность известия вытравила все мысли, кроме одной: Августа фон Гёте нет. Уму непостижимо… Человек, которого он обнял на прощанье ранним утром, когда голубое небо так чисто, а первые солнечные лучи золотят старинные палаццо на генуэзских улицах, — человек с бронзовым загаром, веселый, бодрый, молодой, в самом расцвете сил, жизнелюбивый и деятельный, оживленный и пылкий, человек этот вдруг умер… Ушел навсегда. Уже забыт звук его голоса, скоро сотрутся в памяти черты лица, а плоть, живая плоть, которую еще недавно он прижимал, теплую и трепещущую, к своей груди, покоится в деревянном гробу глубоко под землей; она истлеет, обратится в прах, исчезнет. Это и есть смерть — вечная загадка для человека. Сейчас, в этот трагический час, она представлялась ему в образе Аполлона, который мечет из-за облаков свои невидимые стрелы.

Но сознание его не переступало той черты, где кончается предчувствие, а попытка понять истину вытеснялась инстинктом самосохранения, заглушалась медленными, болезненными ударами сердца.

— Ложись-ка в постель, — проговорил он наконец. — Ты так устал, отдохнешь по крайней мере. Заснуть? О нет…

Он лег и закрыл глаза, но тотчас же увидел громадное, словно изваяние, лицо Гёте, лицо отца, страшное, окаменелое. Он содрогнулся.

— Страдалец! — вырвалось из глубины его души, когда лицо исчезло. Как вынесет все это его страстное сердце и старческий, пусть даже крепкий организм? Погиб его единственный сын; он любил его, хоть и таил свое чувство, он воспитал в нем помощника и уже с нового года намеревался частично передать ему свои дела и заботы, — как он, должно быть, мучается! Недаром боги, создав его по своему образу и подобию, вложили в его душу дар нечеловеческого страдания. Первым он потерял Шиллера, потом жену, два года назад — великого герцога и вот теперь — сына, человека, который в самом недалеком будущем должен был стать преемником и продолжателем его кипучей деятельности при Веймарском дворе. Что же теперь? Теперь он, словно пирамида без вершины, словно огромный обгорелый пень. Семидесяти четырех лет, расставаясь с фрейлейн Левецов, он занемог от горя и страсти; что же будет, что может статься с ним сейчас, когда смерть унесла последнее дитя Христины? Молча, нечеловеческой силой воли подавит старик отчаяние, которое хлынет черным потоком, стремясь поглотить его. Упорные приступы горя и столь же упорное напряжение воли будут неслыханно мучить Гёте! Но если он обессилеет, неизбежна катастрофа, и бог знает, что тогда с ним станется. А что если восьмидесятилетний старик не выдержит, и он никогда больше не увидит его?.. Холодный пот выступил на лбу доктора. Мир опустеет. Тогда пропади все пропадом. Тогда безразлично, существует ли какой-то там Эккерман и пишет ли он, безразлично, чем кончится его помолвка и придет ли к нему слава. И радость и горе потеряют свой смысл, а сама жизнь кончится.

вернуться

3

Так будемте пить! (лат.).

вернуться

4

Перевод А. Глобы.