— Мне нужно ваше согласие, кардинал, и вы мне его дадите. Предположим, что мой сын заслуживает смерти, но семья его не заслужила бесчестия.
Ришелье держал на свету свои длинные желтые руки; некоторое время он молча и задумчиво поворачивал их то в одну, то в другую сторону. Затем он заговорил, начав с того, что намерен быть до конца откровенным:
— Мне следовало бы подумать, мадам, что очень скоро меня не станет и я уже не смогу служить Франции. Во имя ее будущего мне следовало бы отказать вам. Если бы на примере вашего сына стало видно, что господа, прекрасно умеющие вступать в союз с врагами родины, дабы ослабить корону, не умеют твердо и достойно умереть, то такие заговоры потеряли бы свою притягательную силу и все мятежники-дворяне в лице вашего сына были бы раз и навсегда ославлены трусами. А я считаю, что сбить спесь с дворянства было бы весьма желательно; и, право же, никто не станет упрекать при этом ни в чем не повинную семью.
Маркиза содрогнулась от спокойной логики рассуждения, которая прежде привела бы ее в восторг.
— Оставим теорию, — сказала она, — и обратимся к моему сыну.
— К нему я и обращаюсь, — произнес кардинал, взволнованный и углубленный в свою мысль. — Если бы я был уверен, что проживу еще два года, опорочить вашего сына было бы для меня выгодно, и я даже счел бы своим долгом сделать это. Ибо ваш сын — мой ставленник.
Кардинал на мгновение умолк и схватил большую лупу в черной оправе, чтобы направить солнечное тепло на свою левую руку. Маркиза с трудом удержалась от возражений. Она была вне себя от скорби и гнева.
— Ваш позор был бы для других моих ставленников наглядным уроком. Они поняли бы, что должны быть мне преданы душой и телом. Но, — быстро прибавил он, видя, как пальцы маркизы впиваются в ручки кресла, — двух лет жизни мне не дано, и других ставленников у меня не будет. К тому же я слишком хорошо помню о дружбе и симпатии, которая еще недавно связывала меня с преступным юношей и его семьей; поэтому, маркиза, я согласен со всеми вашими планами, лишь бы приговор был приведен в исполнение.
— За этим дело не станет, — слабым голосом сказала маркиза, освободившись от мучившего ее страха. — Все совершится на глазах вашего высокопреосвященства. — И она напрягла все силы, чтобы удержать слезы радости, набежавшие ей на глаза, дабы ее враг и мучитель не понял, как много он даровал ей.
На вопрос, что она намерена предпринять, маркиза предложила тайно сообщить узнику, что ему и его другу не грозит иной кары, кроме ссылки; это известие, чтобы оно показалось правдоподобным, необходимо облечь строжайшей тайной. Верно ли, что а тюрьмах, подобных той, где содержится Анри, невыносимо холодно и даже летом приходится разводить огонь в камине, иначе заключенные там погибли бы?
— Да, — вздрогнув, сказал кардинал и придвинулся еще ближе к солнцу.
— В соответствии с этим я и составила план.
И маркиза открыла ему свои намерения, а он обещал дать соответствующие инструкции коменданту. Вскоре маркиза поднялась, Ришелье не преминул поцеловать ей руку и, опершись на палку, проводить до дверей.
— Разрешите, маркиза, это мой долг, если не перед супругой маршала д’Эффиа, то, уж конечно, перед матерью Сен-Мара.
Таково было последнее слово кардинала в последнюю встречу с женщиной, которая некогда была его другом.
Два дня спустя тюремщик подал Сен-Мару четыре яйца в серебряной корзинке с гербом его семейства и сказал, что мать просит его для времяпрепровождения самому спечь эти яйца и ради нее съесть их: она же каждое утро будет присылать ему с фермы свежие. Молодой человек взял корзинку своими бледными, уже не холеными руками, испытывая то чувство радости, которое вызывает у человека, долго бывшего в заключении, любая перемена в его жизни. Он вспомнил, что это та самая корзинка, в которой подавался хлеб к завтраку за столом у него дома, и с нежностью ощупал орнамент. Привыкнув слушаться матери, он подошел к камину; там горели большие буковые поленья, боровшиеся с холодом, который еще с ночи выдыхали стены и каменный пол.
Когда Сен-Мар осторожно, с помощью щипцов, начал вертеть над огнем лежавшее сверху яйцо, скорлупа стала быстро покрываться темными точками и черточками, которые, соединившись, складывались в буквы. Он так испугался, что драгоценное яйцо чуть не выпало из дрожавших щипцов. Лоб его покрылся испариной: это был почерк маркизы, лишь слегка искаженный от того, что она писала на непривычной выпуклой поверхности яичной скорлупы. Сен-Мар прочел: «На всех яйцах — сообщение. Строжайшая тайна!»
Он положил яйцо. «Она достала химические чернила», — думал он. Сердце его билось так бурно, что он весь дрожал, и ему пришлось на минуту присесть, чтобы успокоиться и совладать с собой; успокоившись, он стал вертеть над огнем яйца, одно за другим. «Король обещал помилование, ссылку», — было написано на одном. «Завтра опять съесть яйца. Иначе — подозрения», — прочел Сен-Мар на следующем. И на последнем: «Р. болен, процесс — видимость, побольше бодрости». После этого он долго и бурно плакал и, еще весь в слезах, испек все четыре яйца и съел их костяной ложечкой, с солью, в которую они были положены, следя за тем, как на остывшей скорлупе исчезают буквы. «Р. означает Ришелье, — думал он час спустя, все еще не придя в себя. — Р. означает Ришелье».
Сен-Мар был болен, его разрушала мысль о предстоящей казни; с этого дня он стал снова здоров и юн, ел, как прежде, и часами бегал, чтобы восстановить гибкость членов, по своим двум большим камерам. Вдруг — но это не явилось для него неожиданностью, так как он был предупрежден матерью, — ему разрешили подолгу гулять во дворе замка. Он счел эту поблажку подтверждением всего, что ежедневно, с каждым новым восходом солнца, как золотой дар утра, предрекал ему в отрывистых фразах волшебный огонь. Мать сообщала ему в своих посланиях, что процесс для видимости завершится смертным приговором; для него уже заготовлен патент на звание лейтенанта, он будет служить в одном из полков, отправляющихся в Вест-Индию. В лионской гавани, в тот момент, когда он взойдет на эшафот, воздвигнутый на рыночной площади, его будет ждать бригантина, и она доставит его в новую страну, в Новую Францию. Никто не сомневается, что он отличится и после смерти кардинала, разумеется, будет возвращен на родину. Как обычно в таких случаях, решено, что он выслушает свой смертный приговор и вынужден будет склонить голову на плаху, прежде чем ему объявят милость короля. По двум признакам Анри убедится, что все это только для виду: палач лишь соберет в пучок, но не срежет ему волосы; прежде чем ему завяжут глаза, он увидит карету семьи у подножия помоста, но не в трауре: головы лошадей будут украшены бело-зелеными страусовыми перьями, как в дни больших торжеств. Та же участь ждет де Ту. «Поблагодари своих судей», — прочел он на скорлупе яйца.
И высоким судьям довелось услышать нечто весьма странное и удивительное: когда они огласили смертный приговор (их лица, обрамленные жесткими локонами париков, были бесстрастно-спокойны), один из осужденных, глядя на них светлым взглядом, поблагодарил их за милостивый приговор, который дает им возможность пролить свою кровь, не все ли равно где, за величие Франции. Не все ли равно — где.
Утром двенадцатого сентября он стоял на эшафоте, точно на театральных подмостках; под ним, сияя золотом и перламутровой белизной, стлался город, взбегая на волшебно-красивые холмы, покрытые осенними лесами, а дальше, синяя, как драгоценный камень, несла свои воды Рона. С налетевшим ветром в сердце Сен-Мара проникло чувство потрясающего счастья. С лошадиных голов приветливо кивали ему зелено-белые перья — цвета его дома. Когда он поцеловал друга в холодные уста, глаза его блестели. Он торопливо подошел к плахе, белая палочка сломалась. Река, река, думал он, пока палач завязывал ему волосы, собрав их в пучок; он хотел этим сказать: свобода, свобода. Когда он склонил колени, еще прежде, чем ему завязали глаза, ощущение счастья, которым полнилось сердце, осветило его лицо блаженной улыбкой. Но вот, описав блистающий, как солнце, круг, упал меч. Когда палач, сдернув повязку, поднял за волосы голову, с которой капала кровь, и показал ее зрителям, белый лик лучился такой сияющей и гордой радостью, что в ответ у толпы вырвался крик восторга и любопытство народа превратилось в благоговение.
Слух об этой смеющейся смерти достиг Парижа раньше, чем карета доставила родителям — уже без всякой помпы — труп сына. Весь Париж, вся высшая знать провинции посетила в этот день семью казненного, и маркиза принимала всех, даже самых далеких знакомых. Она сидела, неподвижная и бессильная, в своей большой нарядной кровати и принимала как должное дань уважения и почета. Через неделю маркиза умерла, и только кардинал знал, в каком огне она так быстро сгорела — в огне, в котором возникали таинственные письмена. И поэтому он решительно запретил Людовику и Гастону Орлеанскому сопровождать катафалк, за которым рядом с королевской двигалась и его, кардинала, карета. Он сидел, погруженный в раздумье, восхищенный подвигом маркизы, и, хотя на нем была тяжелая меховая шуба, зябко поеживался.