Неожиданно перед отрядом открылась длинная и узкая поляна, здесь Пашке оставил для наблюдения одного из своих солдат. Дальше еле продвигались, уже пригнувшись к земле, почти ползком, ежеминутно ожидая, что неприятель откроет по ним огонь. Но ничто не нарушало тишины.
Вдруг перед ними сверкнул узенький ручей, пересекавший поляну; глубоким вздохом облегчения и злобной усмешкой приветствовали они это открытие; впрочем, поляна оказалась почти совсем сухой. Пашке на всякий случай послал еще одного солдата на подмогу первому, которого он оставил у поляны, и приказал остальным перейти ручеек. Один из солдат тесаком измерил глубину: каких-нибудь двадцать пять сантиметров! Все трое спокойно пересекли эту водную полоску и попали в молодую сосновую рощу. Здесь проходила дорога, над ней высился темнеющий свод неба с первыми, совсем по-домашнему мерцающими звездами. Вот здесь можно беспрепятственно установить пулеметы и протянуть отсюда телефонный кабель, решил Пашке. Если дальний лесок, несмотря на царящее в нем безмолвие, где-то глубже и занят неприятелем, то завтра утром, а может, еще и нынче ночью батальон с легкостью очистит его.
Пока Пашке, загороженный спинами своих товарищей, при слабом свете карманного фонаря писал карандашом донесение, он вместе с тем обдумывал, как можно, не теряя ни минуты, закрепиться по эту сторону ручья. Он решил, что солдаты, оставленные им на поляне, должны прощупать местность на противоположной стороне, а затем тотчас же вернуться к нему. Приняв такое решение, Пашке послал одного из солдат с донесением к ротному начальству, а сам с последний солдатом двинулся вперед, торопясь завершить дело. Как и значилось на карте, за рощей начинался старый лес — верхушки его деревьев были уже видны, а в километре от него, на открытом пригорке, раскинулась указанная их отряду деревня.
О боже, какая тишина! Они залегли на опушке. Отдыхая, оба напряженно вслушивались в тишину, не раздастся ли где шорох, которым неприятель выдаст себя. Но одни только кузнечики стрекотали в траве.
— Ну, пошли! — сказал Пашке, вставая.
Через полчаса, осторожно продвигаясь в сером свете сумерек по узкой тропинке, они почувствовали в поредевшем лесу запах курева и керосинного чада. Разведчики бесшумно скользнули с дороги в чащу. В нескольких метрах от себя они увидели пятерых русских солдат. Расположившись вокруг керосиновой лампочки, солдаты играли в карты. Значит, опушка леса на подступах к деревне занята русскими. Важно было в первую очередь установить — какой частью занята деревня, захватить «погоны», то есть пленного, а остальных вражеских солдат уничтожить. Собаки этакие! В передовом дозоре, ночью, в непосредственной близости от неприятеля играть в карты! Сержант Пашке был взбешен, точно перед ним сидели его собственные подчиненные. Мысль о том, что это враги, влила несколько капель злорадства в его возмущение. Стрелять, однако, не следовало; шум, поднятый перестрелкой, мог сорвать внезапное нападение роты на деревню, то есть поставить под удар успех всего дела.
Растянувшись рядом с Фрешелем на росистой траве, Пашке спокойно обдумывал, какую применить тактику. Наконец он приказал Фрешелю привести сюда солдат, оставленных им у поляны. В штыковой схватке они вчетвером, конечно, одолеют этих пятерых. Он, Пашке, останется здесь и сможет предупредить своих, если что изменится; чем ближе он подползет к русским, тем лучше выполнит свою задачу.
Лежа плашмя в темноте с винтовкой наготове, Пашке всматривался в неприятельских солдат — внимательно, насмешливо, и заранее торжествуя, и очень терпеливо, и без всякого страха, ведь в обойме у него шесть патронов, один даже лишний, недаром он носит значок отличного стрелка. Смейтесь, смейтесь, думал он, разыгрывайте свои последние козыри! Были бы вы у меня под началом, я бы вас по головке не погладил!
В течение того долгого часа, пока он лежал здесь с единственной задачей наблюдать за всем, что делали русские, — русские смеялись, играли в карты, курили, отходили на несколько шагов в темноту и мочились под деревом, изредка ссорились, выплачивая проигрыш, и все время разговаривали на своем звучном, мягком и непонятном ему языке. Они так беспечно и естественно вели себя, что Пашке почудилось, словно все это происходит во время отдыха на маневрах и только оттого, что его клонит ко сну, он не подходит к ним и не хлопает по плечу вон того высокого блондина или этого маленького чернявого в еще новенькой гимнастерке почти такого же защитного цвета, как и у него… Да, за этот долгий час, покуда Пашке разглядывал и подслушивал, сознание, что он находится в нескольких метрах от врага, все больше бледнело. Там, думалось ему, солдаты живут своей жизнью — молодые крестьянские парни, рабочие фабрик и заводов, столяры; и вдруг я накрываю их на месте преступления… Ведь они, по сути дела, на сторожевом посту. Но, по мне, пусть себе режутся в картишки, ночь такая чудесная, вон на небе и в самом деле всходит луна, полная и желтая, как масло… Они правильно делают, но я их посажу на гауптвахту и тоже правильно сделаю…
В нем заговорило сварливое добродушие, то душевное расположение, какое испытывает начальник к своим подчиненным, чьи разговоры доставляют ему удовольствие, несмотря на всю его начальственную строгость. А может, подкрасться и внезапно — испуг-то какой! — встать во весь рост и громовым голосом выругаться? Винтовки они составили как положено по уставу, но сверху на пирамиде из пяти винтовок как-то набок висит фуражка. А вокруг под легким ветром шумят сосны.
А может быть — все-таки?
Но какое-то смутное чувство опасности удерживало его. Вдруг ухо его, почти приникшее к земле, уловило легкий шорох. Мои люди! Теперь мы их поднимем, подумал он тотчас же и очень ясно. Солдат Фрешель уже что-то шептал ему, две другие головы возникли из черноты. Вот они лежат рядом, все четверо, и сейчас бросятся вперед… Пашке увидел в руках своих солдат обнаженные тесаки; осторожно, бесшумно он тоже вынул свой тесак. Он сделал это почти машинально, хотя в то же время ясно сознавал свою цель — мгновенно и твердо вонзить холодное лезвие в человеческое тело, в мягкую и упругую живую ткань…
Они бесшумно поднялись и налегке, без всего, так же бесшумно стали продвигаться вперед, от тени к тени, отбрасываемой деревьями. Лишь в тридцати шагах от цели что-то металлически-звонко лязгнуло, луч света упал на стальной клинок. Раздались возгласы на русском языке, солдаты повскакали с мест, засуетились вокруг своих винтовок, но немцы уже бросились вперед с обнаженными тесаками. Звон скрестившихся клинков, стоны…
— Гаси свет! — крикнул кто-то и отшвырнул ногой лампу; она мгновенно погасла.
Лишь одному русскому удалось отскочить в сторону. Пашке заметил его, как только внезапно наступившая тьма перешла в синий сумрак на лесной опушке, освещенной поднимавшейся луной. Скрытый тенью, Пашке увидел русского в десяти метрах от себя, вернее — увидел блестевший между соснами штык взятой на изготовку винтовки, которую держал припавший на колено человек. Так, так, подумал Пашке, и это означало: ну, вот меня и ранил какой-то парень. И дальше: а я его убил. По плечу Пашке текло что-то теплое, но больно ему не было. Им овладела решимость выполнить поставленную перед собой задачу и одновременно глубокое сострадание к русскому, укрывшемуся за деревом.
— Обойти! — шепнул он своим, и они исчезли — один вправо, другой влево; сухие ветки хрустнули под их башмаками.
Штык беспомощно тыкался в разные стороны. Зрелище это вызвало у Пашке беспредельную жалость, ибо в ту самую минуту, когда он выполнял свой долг, ставший его второй, выдрессированной и с незапамятных времен унаследованной природой, где-то глубоко в нем громко заговорил мальчик Пауль Пашке, наделенный даром чувствовать то, что испытывает другой человек. Он не знал — да и как он мог знать! — насколько его жалость оправданна.
Солдат, спрятавшийся за соснами, был внутренне так же чужд способности убивать, как и сам он, Пауль Пашке. Еврей из маленького литовского городка, Шимон Фруг сначала был учеником еврейской духовной школы; позднее, Когда он предпочел учению возможность помогать родителям, которым приходилось кормить шесть душ детей, кроме Шимона, он поступил в ученики, а потом в подмастерья к еврею-переплетчику, затем его одели в серую шинель фронтовика, и он стал старательным солдатом, честолюбиво защищавшим честь своего еврейского происхождения, но полностью лишенным воинственного духа, давно вытесненного духовным борением. Кроме того, Шимон Фруг был социалист, «бундовец», и питал братские чувства к солдатам, одетым в шинели любого образца, таким же рабочим, как и он, страдающим под игом общественного строя. С какой же стати он должен убивать? Но в руках у него тяжелая винтовка, заряженная семью патронами, а там — немец, один из тех вымуштрованных солдат, которые не знают жалости, которые действуют, как петербургские гвардейцы, и так же испокон веку не благоволят к евреям. О, если б можно было договориться! Ведь и этого немца и его, Шимона Фруга, послали сюда власть имущие капиталисты! Горе, горе, что-то сейчас будет?! Все грозит несчастьем, оно копошится там, в темноте, смерть бродит везде и повсюду, таясь в каждой человеческой фигуре, в каждом мгновении! Если он, Шимон Фруг, промедлит, не перейдет к обороне, песенка его спета, за деревьями — немец, он только и ждет удобной минуты, чтобы его убить…