Навоевавшись за день, к вечеру едва волочил ноги, вяло жевал за столом, а сев на разобранную бабушкой кровать, тут же засыпал. Сны ему никакие не показывали, крепким и сладким был его трудовой сон, так что маму он видел только днём, в своём воображении. Подумать страшно, уже вечность прошла с той поры, как они с бабушкой навестили маму в больнице! Теперь он даже не знал, как там розовый человечек, подрос ли он и сучит ли ножонками, думая куда-то удрать, и так же ли мама любит его, мальчика, или даже не думает о нём, израсходовав свою нежность и карамельки на того, на другого…
Но и мама не знала, что он из-за неё напился едких капель, и бабушка, хватаясь за сердце, лазила в подпол за редькой. А Лётчик, варначина, порвал на мальчике штаны. И что вообще весна у них в деревне, и скоро, если будет по-прежнему ясно и солнечно, синим пузырём вздуется Лена, а там и хлынет на луга, в поля и огороды, зальёт старухин подвал и бывшую силосную яму возле электроподстанции, и мальчик будет плавать на плотах с местными ребятишками, конечно, если прежде бабушка за что-нибудь не спустит с него шкуру или Лётчик совсем не загрызёт. Так что коли мама так сильно, что спасу нет, хочет приехать за ним, привезти ему игрушек и земляничного мороженого, какого не найти в здешних магазинах, то ей стоит поторопиться, пока половодье не захлестнуло мост через Казариху, а он не утонул в силосной яме, оборвавшись со склизкого плота…
Особенно ярко вырисовывалась мама в его памяти, если бабушка куда-нибудь отлучалась – спускалась ли она с фонариком в тёмный подвал перепроверять соленья, уходила ль к соседке по молоко или ковыряла на оттаявшем клочке огорода чёрную землю под рассаду. И он на час-другой оставался один в избе, в осиротевшей ограде, в пустынном и безжалостном к нему огромном мире. Бывало, что и плакал, а зеркало однообразно отражало его подрагивающие плечи, спинку стула, окно и настенные часы. От их тиканья было ещё горше, ведь рождались и умирали минута за минутой, а мамы всё не было, она жила где-то там, за горой, за рекой, да не ему навстречу раскрывались её руки, в которых он помнил каждую морщинку, не над его нечёсаной маковкой тихим месяцем склонялись её губы…
Работы на подворье прибавлялось, Клавдия Еремеевна с ног сбилась, со смертью дедушки теня и мужицкую лямку. В её отсутствие мальчик выучился разговаривать с книжкой, с часами, с кастрюлями, с горшком на окне. Однажды он невзначай выдумал, что и мама с ним, с утра до ночи, с ночи до утра следит за своим брошенным сынишкой. Уж эта-то мама жила-была только для него, и украсть её не смогла бы ни одна живая или мёртвая душа, даже бабушка, на ночь затворявшая ставни посохом! Взглянет ли мальчик спросонья в окно – мама лучится в щёлку рассветным солнышком; выбежит ли на двор – мама в палисаднике белой берёзой, машет серебряным рукавом; засмотрится ли, ложась спать, в вечернее небо – мама мигает звездой, которая больше и ярче других, ближе всех к земле, к их с бабушкой избе, к окну, из которого днём ли, вечером ли, гремела ли старуха кастрюлями в кухне или уже спала в спаленке, явственно слышалось: «Горюшко ты моё луковое! – говорила мама, смеясь небесной синевой или плача серой от печной сажи капелью. – Чего выдумал, будто я поменяю тебя на кого-то другого! Да за сто тысяч лучших не отдам!»
5
Но пролетали дни, набухало весенней акварелью небо, и пахли бензином масляные подтёки на дороге, где мужики заводили свои бензопилы. Шумно хлюпались ручейки, а сумрачные старики в облезших шапках и в валенках на галошах грузили в жестяные корыта и вывозили из дворов мягкий, как масло, снег. На середине реки пролизалась и стремительно ширилась изумрудная полоса, а под ней ворочалась ярко-тёмная вода. Улицы залились велосипедным перезвоном, отголоском им с зальной тумбочки всё чаще дребезжала трубка телефона. Это звонила мама, уже не из больницы, а из дома. Бабушка беседовала с ней чинно-мирно и почти не обзывалась, однако мальчика больше это не чекрыжило. Неохотно рассказав о своём житье-бытье и до зевоты насытясь бормотанием розового человечка, которого мама нарочно теребила и щекотала, он скорее прощался и первым нажимал на сброс.
– Чё ж ты, парень, с матерью ладом не поговрел? – не зная, как ей так подступиться, чтоб и «на путь наставить, и парня не обидеть», осторожно подкрадывалась бабушка. – Поди, вся в слезах…