Она первое время не ощущалась. Ни в руки взять. Ни в лупу рассмотреть. Ни услышать, когда крадётся на цыпочках по квартире или кемарит в углу. Но она была тоже везде – в голове, в сердце, в мире. Никита и просыпался-то без будильника, только от того, что в висок начинала клеваться эта раньше него пробудившаяся мысль о беде. Окно в зимний заснеженный палисадник было серым от сумерек. Утренняя улица – тиха. И Никита вспоминал, что в мире – беда и нужно поймать соболя, не то приедут люди в чёрных кожанках и пустят под крышу красного петуха…
– Ты скоро там? Или на Лену выехал?! – выводил его из раздумий мамин по-утреннему свежий голос.
Мама, надев передник, хлопотала у плиты. На столе – лапша в эмалированной тарелке с крышкой и стакан морковного сока. Умывшись и почистив зубы, Никита пил невкусный сок. Пялился в заледеневшее по углам окно: шапки снега, собачья конура, низенькая баня в огороде, на проволоках через двор – мёрзлое сморщенное бельё…
«Фу, какая гадость!» – Антонина Сергеевна опять пересахарила сок, Никиту подташнивало. Впрочем, подташнивание и та слабость, когда круги перед глазами, были привычны. Это повелось с тех пор, как Никита вместе с мамой стал бойкотировать Владислава Северяновича и не ел иногда весь день.
Заглянув под крышку, Никита нарочито громко заявлял:
– На глисты похоже! – И снова пил мелкими глотками, макая в стакан задубелую сушку. Сушка плавала в оранжевом озере, как спасательный круг, и не хотела размачиваться.
– Ешь, а то язва желудка прободает! – вздыхала Антонина Сергеевна. Так же она вздохнула несколько лет назад, Никита ещё был маленьким. Но усатый доктор, в поисках проглоченной ряженки смешно покатав у него по животу скользким шариком на электрическом проводке, уже заметил «отклонения». «Кашки! Кашки!» – сказал. И мама стала грустной-грустной…
– Ты же знаешь, у тебя отклонения! – опять напомнила Антонина Сергеевна.
– И я умру от рака?
– Не городи чепуху! Волосы на затылке у Антонины Сергеевны собраны резиночкой, похожей на колечко от велосипедной камеры, а большие пальцы на ногах то поднимаются, то опускаются, как бы потягиваясь после сна. И кажется, как будто это они, а не мама разговаривают с Никитой, то поддакивая ему, а то, напротив, несогласно качая головой.
– Гляди, какие у него мешки под глазами! – каждое утро говорил один палец другому. – Прямо не мешки, а мешковины какие-то, набитые сеном!
– Ага! Опять Виктория Ивановна напишет в дневнике: кормите сморчка витаминосодержащими продуктами! – соглашался второй. – Только зря морковки переводят, а их в подполье всего два ведра. Я, когда лез по лестнице, видел своими глазами…
– Я тоже видел, да ещё наперёд тебя! Я же палец на левой ноге, а хозяйка всегда сначала заносит левую ногу…
– Пусть так. Главное, опять Владиславу Северяновичу идти на поклон к деревенским старухам. А те начнут перемывать косточки хозяйке, то есть несчастной маме этого дистрофика, у которой даже морковки не родятся!
– И не говори! По всему видно: кердыкнется к весне!
И первый палец мелко-мелко посмеивался.
– А то и раньше, – кивал второй, прячась обратно в шлёпанец на случай, если бы Никита вздумал пульнуть в него сушкой или плеснуть соком.
– Папка где? – хмурился Никита, глодая сушку и рискуя сломать зуб – четвёртый слева в верхнем ряду. Он и без того шатался, как сгнивший огородный столбик, а если учесть, что нужно было ещё расквитаться с Жекой Семофором (тот вчера кинул в Никиту тухлым яйцом), то уже сейчас можно было считать этот зуб навсегда потерянным. – Спит?
– Ушёл в контору. Нынче заезжать на новую деляну… – ложка, как юла, кружилась в кастрюле, где пыжилась, отплёвывая коричневую пенку, гречневая каша. – Ты выпил?
– Выпил… А долго вы ещё бастовать будете?
Своё недовольство не смог бы объяснить и сам Никита. Даже мама не понимала, чего он такой хмурый.
– Чего ты такой хмурый? Вам же лучше, дома сидите. Красота! Я бы на твоём месте прыгала от счастья…
– Вот и прыгай! А денег сколько месяцев не платили? Опять папка скажет… Не буду я есть эту баранку, это он покупал!