– Змею расплавленную?!
– Сам ты змея расплавленная! Пучок ваты помакай в голубичное варенье и приспособь на веточке – вот чего!.. Есть у вас голубичное?
– Не-а. Только черничное!
– Черничное дак черничное! Вот так и сделай, мой тебе совет. Ну, ни пуха ни пера?! – засмеялся, взмахнул колуном. – А охотник говорит рыбаку: ху-у тебе, а не щуку в уху-у! Убегай, мелкий, а то прилетит по боту́хе!
…Вечером Никита вываривал капкан. Это чтобы соболь не почуял железо. Никита как сделал? Он взял цинковое ведро, опустил в него капкан, набросал сверху еловых коринок, залил водой, а ведро поставил в бане на печку (была суббота, топили баню). Накрыл фанеркой. Стал парить. Час, другой… Сопрел у жаркой печки, думая, что в этой парке – главный смысл.
Ну выварил, ну выскреб из дымного ведра щепкой (это чтобы не коснуться голой рукой и не оставить свой запах). Капкан был сизый.
Закручинился: где взять приманку?
Как раз в кутухе задавилась крыса, столько времени объедавшая кур. Вот и приманка есть!
Топорик наточил бруском. Рюкзачок туристический, ветхий, починил. Положил в него завёрнутый в газету капкан и крысу, унёс под навес, подальше от жилого духа…
Всё исполнил, как Мухин велел. Теперь завтра дождаться – мороз бы не вдарил, метель не взвыла бы!
Нет, мороз не вдарил. Зато грянула метель, летучим рукавом завесила небо. Но потом, потом…
Воскресным утром, ни при облачке, ни при солнышке – в поздних сумерках, не сказав ни слова, Никита ушёл в тайгу. Накануне случилась оттепель, но вот снова подстыло. Тайга стояла в пышном инее, похожем на тот, что мама с помощью ножниц вырезала из салфеток перед Новым годом, снизывала на нитку, которую Никита, встав на стремянку, натягивал под потолком. Далеко за чёрный ельник ушагал санной дорогой с очёсами сена на кустах. По ней старик Сослюк вывозил на лошади свои копны с покосных лугов. Дорога была накатанной, гладкой, мерцала длинными полосами, словно кто-то натёр куском свинца. Идти было легко и весело. Рядом с дорогой рос березняк, с которого клесты и рябчики натрусили овсяных серёжек. Пожалуй, нигде на Руси, а может, и во всём мире не было такой дороги! Вот только у них стлалась вдоль речки Казарихи, серебряной горлинкой журчавшей на талых перекатах.
Петляла дорога, пересекала речку, вырубку, болотный кочкарник с осокой, торчавшей из сугробов, ныряла под провода высоковольтной линии, а по обочинам знаками вопросов стояли согнутые снегом берёзы. Стали встречаться поляны с черёмушником, к которым вели своротки. На полянах – будто выдавленные в снегу огромным напёрстком – бугрились под снежными шапками стожки сена. Возле одного такого стожка топтался Сослюк, откидывая фанерным пехлом снег. Под снегом проступало палевым цветом плотно слежавшееся сено, а сам стог напоминал облупленный яичный желток.
Лошадь, запряжённая в сани, выедала из-под ног, дышала белым. Над костром из ольховых сучьев, так сладко дымивших, чернел чайник, подвешенный на таганок. Никита кивнул старику. Сослюк воткнул пехло в снег, приспособил шубенку ко лбу, защищая глаза от солнечного света.
– Чей будешь? – И, не дожидаясь ответа, закряхтел, затрещал всеми жилками пересохшего тела, садясь на сани и ладясь закурить.
Лошадь попятилась, испуганная чужаком. Стронула сани. Сослюк едва не упал.
– Тпр-р-р-р, контуженая! – осадил за повод. Выгреб из костра голой рукой и поднёс ко рту. Подул. Причмокнул самокруткой. – Так чей, говоришь?
– А Владислава Северяновича. Ну, в лесхозе-то начальник, – ответил Никита, косясь на лошадь, которая громко фыркала и, подняв морду, зубатилась.
– Анохинский, значит, – не в укор, не в похвалу сказал старик. Он закашлялся, сплюнул, посмотрел и вмял носком валенка. – Далёко разбежался?
Никита, боясь сглаза, не хотел говорить, куда и зачем идёт. Но и обижать старика не годилось.
– Да гольянов ищу по вадигам! В марте пойдёт налим, будем уды ставить. Батя послал…
Сослюк не удивился, что небольшого мальчика направили за этим в тайгу. Наоборот, оживился. Вспомнил, наверное, своё далёкое детство.
– Это тебе к Ношеной горе надо! Вблизи-то выловили, все ямы пешнями издолбили. Я смолоду в тех местах пастушил, жил с весны по осень года три-четыре, однако. Вот только не знаю, стои́т, нет ли там моё зимовьё по ключику… Поди, сгнило уже, это я всё живу!
Старик засмеялся. И непонятно было: рад он или не рад тому, что всё ещё смолит махру?
– Много его там, гольяна-то? – спросил Никита, лишь бы поскорее отвязаться.
– Ой, что ты! Тьма-тьмущая! Корчажку поставишь – через час ходуном ходит… Я ведь тоже думал съездить, наловить штук двести-триста! – похвастался Сослюк, но сам же и устыдился своего вранья, заморгал прозрачными от набегающих старческих слёз глазами.