В глубине души я страдаю из-за того, что могу записать для вас так мало из полноты воспоминаний, которые покрывают стенки моей души, как имена пилигримов одного дома в Лоретто. Но эти стены, эти священные скрижали памяти разрушены смертью Рафаэля, как землетрясением, к тому же в моем земном доме я оглушен шумом печатных станков, и это мешает моим воспоминаниям и записям. Ведь сам Рафаэль забыл свою небесную соседку ради земной подруги — об этом вы узнаете из моего рассказа.
В то же время я выполняю Ваш приказ: разъяснить возникновение и значение некоторых работ Рафаэля, причем, будучи торговцем эстампами, я должен просить Вас поторопиться с доставлением Ваших заказов, поскольку первые гравюры с этих картин становятся все более редкими, коллекционеры берегут их как зеницу ока и не часто перепродают. Ведь каждый был бы рад сохранить хоть что-то от Рафаэля, но самое лучшее от него я храню в своем сердце и не продам ни за какую цену.
К Психее Рафаэля
Вы хвалили мне Маркантонио, когда я принес Вам эти гравюры. Нет, моему Рафаэлю должны Вы возносить хвалу за эти едва распустившиеся почки, из которых мысли ангела, как листья новой весны, появляются на свет. История Психеи и Амура лежит перед Вами как загадка, которую каждому раз в жизни приходится решать. В этих работах нет бесполезной декоративности, ибо Рафаэль сам делал наброски на пластинах, и каждый штрих передает гениальность его замысла. Твердая рука Маркантонио лишь повторяла контуры гравировальным резцом, а моя сильная рука печатала все на одном из новых улучшенных прессов; большей награды, чем этот пресс, мы не получили. Рафаэль мог так хорошо растолковать любой вопрос, что он без труда приобщил бы каждого второго к этому делу — научил же он нас. А я под его руководством мог бы стать усердным художником, таким, как Джулио Романо и Франко Пенни — его ученики и помощники во многих работах. Он ведь частенько говорил мне, что только я мог выслушать его и дать дельный совет. Но единственное, к чему я стремился, — стать его верным слугой и наперсником. И правда, никто не был так близок к нему, благодаря ему и я приобщился к искусству: сам я не рисовал, но зато старался оградить его от всех забот, которые могли бы помешать в работе. А сколько всяких нарушителей спокойствия я не допустил к нему, сколько любовных писем скрыл, как, притворившись пьяным, выставил из дома одного кардинала, интересующегося искусством, и потом покорно выслушивал его брань, когда он подал на меня жалобу. Я делал его образ жизни таким легким и радостным, как желало его сердце, намучился, прикрывая все его интрижки, писал сонеты, соперничая со сладострастным Аретино, плел венки из цветов на праздники, раскрашивал надписи, устраивал фейерверки, разбивал фонтаны, представлял живые картины с участием разного сброда, моих недостойных родственников — с тех пор как носил платья с плеча Рафаэля. У нас не было ревности друг к другу, и мы часто разделяли одну и ту же радость. Я всегда откликался на его зов и приучил свой слух распознавать его голос в шуме прессов. Его слава была для меня неизмеримо дороже денег, вырученных от продажи эстампов и великодушно оставленных мне Рафаэлем. Но чтобы не изображать все в перекрестной штриховке, хочу начать, как и следует, с самого начала, и рассказать, как я познакомился с Рафаэлем и стал человеком, после того как долгое время был двуногим животным.
Это было весной 1508 года от Рождества Господа нашего и за двенадцать лет до безвременной кончины нашего Рафаэля. Он, появившись, словно комета на небе художников, вышел на улицу из Камеры делла Сеньятура в Ватикане, где должен был украсить потолки символическими фигурами, и в беспокойстве осматривался везде, потому что не явилась модель, с которой он хотел нарисовать образ поэзии. Верно, и у меня есть своя звезда, поскольку в это время я как раз стоял там и просил милостыни, одетый в такие лохмотья, которые скорее подчеркивали, чем скрывали мою наготу: не будь на мне этого тряпья, загорелая кожа сама по себе вполне могла бы сойти за хорошо сидящее платье. Я, кстати, был неплохо упитан и жил лучше, чем некоторые прилежные рабочие; мои родители с юности снаряжали меня так, чтобы мое статное тело тоже играло свою роль в возбуждении сострадания в людях. И в этот особенный день казалось, что облик, дарованный мне небом, оказал большее воздействие, нежели молитва, которую я набожно бормотал.