Выбрать главу

Дома застали Любовь Петровну, высокую, очень бледную, в черном платье.

Увидев мать, Сергей почему-то смутился. С мучительной жалостью он взглянул на ее волосы, остриженные осенью после тифа, заглянул в темные и почему-то влажные глаза. Она же, немного покраснев, поцеловала его в висок, задала два-три незначащих вопроса и ушла в себя. Ее молчаливая отчужденность никого не удивляла. Казалось, жизнь ее как бы остановилась в то утро, когда они уехали из Онега. Она, по существу, и не любила его, но ведь после Онега и совсем ничего не было!

Елочные свечи, отгорев, погасли в темной игольчатой гущине. Нюся уходилась от смеха, беготни и треска хлопушек. Покинутый щелкун лежал на спине среди рассыпанной золоченой скорлупы, тараща глаза на погашенную елку. Все устали.

Только лукавый и нежный напев песни Шуберта все еще бродил по комнатам трубниковской квартиры.

Сергей тихонько опустил крышку фортепьяно.

Мария Аркадьевна задумалась. Откуда у этого мальчика, сутулящегося над клавиатурой, такая львиная хватка, такая манера «вводить» в клавиши осторожные белые пальцы!..

Когда Сергей, проводив мать, вернулся, в доме уже спали.

В гостиной пахло елкой и свечным нагаром. Через открытую форточку влетали снежинки. Одна Мария Аркадьевна все еще сидела в кресле, закутавшись до глаз в белый оренбургский платок.

Взглянув на ее легкие волосы, высоко поднятые со лба, на тонкие брови и добрые, всегда озабоченные глаза, Сергей подумал, что из всей большой семьи после бабушки она была, пожалуй, единственным близким ему человеком. Он присел рядом на скамеечку, обитую штофом.

— Скажи мне, только правду… — немного подумав, сказала она. — Как тебе живется там, у Сатиных?

Он ответил не сразу.

— Пожалуй, неплохо. Главное — никто не мешает заниматься, и я как будто бы никому…

— Только-то! — усмехнулась Мария Аркадьевна. — А я вот думаю, что у нас тебе, пожалуй, было бы теплее…

— Знаю, — тихо проговорил он. — Но… может быть, и не надо, чтобы было очень тепло!..

Тетя Маша тихонько вздохнула.

— Тебе виднее… Ложись, милый! Измаялся…

4

На первый день рождества он не пошел к Скалонам. Желание появиться в театре сюрпризом было слишком велико.

Почти весь день он провел у матери на Фонтанке» в ее крохотной комнатке, заставленной реликвиями Онега, где трудно было повернуться.

День хмурился. А в ушах с неотвязной настойчивостью звучал пушкинский эпиграф: «Пиковая дама означает тайную недоброжелательность…»

Когда он вошел в зал, рампа была освещена.

Поздно!» — подумал он. Понести сейчас владевший им «трепет тайный» в ложу Скалон, где будут посторонние, растерять, растратить его в праздных учтивостях, в пустых разговорах…

Здесь все было не так, как в Москве.

Прежде всего царящий во всем холодноватый гон морской волны, расшитые серебром ливреи седовласых капельдинеров, блеск императорских орлов и радужный свет электрических люстр.

Зал был полон и казался окутанным голубоватой дымкой. По ярусам и галереям тихо веял тот особый, волнующий «театральный» ветерок сложным ароматом духов, старого лака и еще чего-то, чему не придумано название.

Гул оркестра — растревоженного улья — кружил голову, сея в толпе чувство радостной жути.

Просто и неторопливо начал кларнет свой таинственный рассказ о трех картах, о любви и роке.

Что-то грозное неотвратимо тяжелой поступью вошло в нарядный зал.

Еще летом, в Ивановке, Сергей внимательно, глазами музыканта, прочитал партитуру. Но летом ветер из сада лился в широко открытые окна. По комнатам кружился, летал тополевый пух. И голос подруги звучал ему каждый день и каждый час.

Здесь же со сцены кто-то бросил в лицо Сергею горькие обжигающие слова;

О нет, увы! Она знатна И мне принадлежать не может.

Германа пел Николай Николаевич Фигнер. И с первой минуты судьба этого подвижного маленького человека в черной венгерке и серебряном парике начала томить и мучить.

Пусть баллада Томского о трех «верных» картах таила иронический смысл. Она блеснула, как молния в тени озаренного солнцем сада, и привела в движение тайные пружины трагедии Германа и графини.

Он шел очень медленно по фойе, держа в руках нераскрытый портсигар. Он не знал, куда он идет, и почти никого не видел, покуда не столкнулся лицом к лицу с длинноногим молодым человеком в вечернем костюме, тоже с портсигаром в руке и застывшим выражением землисто-бледного лица.

Он не сразу даже узнал себя в огромном, до полу зеркале.

«Хорош!» — усмехнулся он и пошел искать семнадцатую ложу бенуара.

Первой, кого он встретил в аванложе, была Тата.

Все колкие и язвительные слова, приготовленные ею для этой встречи, вдруг куда-то пропали. Ну как не простить ему все за одну только его добрую и немного виноватую улыбку!

В ложе, кроме хозяев, было еще трое незнакомых, двое из них — гвардейские офицеры. Старшего, близорукого шатена, отрекомендовали как барона Тимме. («Начинается!» — подумал Сережа.)

Третьим был молодой, среднего роста, белокурый господин в визитке, очень вежливый, любезный, но малоразговорчивый. В нем Сережа без труда признал пресловутого Сергея Петровича Толбузина. В этот вечер он подчеркнуто держался на заднем плане и после третьего акта неожиданно откланялся.

Едва переступив порог, Сергей нашел глазами Верочку. В сиреневом платье с отделкой из дымчатого тюля и длинных, выше локтя, светло-серых лайковых перчатках она была просто неузнаваема.

Легкие волосы взбиты и приподняты на висках, чистый открытый лоб и высокие стрельчатые брови. На тонкой, совсем еще детской шее дрожала и искрилась аметистовая звездочка.

Но глаза, вскинутые на Сережу, потемнели и от радости и от ребяческого гнева.

Поджав губы, тоненьким и очень «светским» голосом она заметила, что Сергей Васильевич по рассеянности, наверное, попал вместо Мариинского в Александринский.

А Сережа, как заколдованный, только глядел на эти прелестные ямочки у нее на щеках, улыбался им, ямочкам, и не знал, что ответить.

Тут его забросали вопросами. Он отвечал невпопад.

Усатый капельдинер принес добавочное кресло.

В зале еще потемнело, и узкая, в тонкой перчатке рука на мгновение коснулась ладони Сережи. Нежным, дурманящим теплом повеяло на него.

А Верочка не сводила глаз с разгорающейся рампы, словно там занималась заря ее краткой жизни.

Когда всесильный директор императорских театров Всеволожский сам предложил этот странный и несколько зловещий анекдот, рассказанный Пушкиным, в качестве сюжета для новой оперы, он усматривал в нем прежде всего ряд эффектных сценических положений. Он рассчитывал поразить столицу еще неслыханным блеском и роскошью постановки и заодно заслужить похвалу своего августейшего патрона. Едва ли он предполагал, что из этого может получиться…

Ни громы полонеза, ни ослепительный блеск атласных роб, камзолов и париков, ни хоровод увенчанных розами жеманниц, притопывающих красными каблучками, ни сияние екатерининских орлов, ни сладостная кантилена князя не смогли заслонить истинный смысл этого праздника.

В пестром водовороте масок, в буре конфетти незримый и неуловимый кружится призрак трех карт, нашептывая и завлекая. Ни уйти, ни защититься от него Герман уже не в силах.

В картине «Спальня графини» трагедия достигает своего апогея. Все отчаяние, весь напрасный ясар опустошающей страсти вложены Германом — Фигнером в исторгнутые мукой слова: Откройте мне вашу тайну…

И в гневных раскатах медных труб Сергею впервые блеснуло странное сродство темы трех карт с темой Германа, его любви и рока.