Выбрать главу

— Теперь, — покосившись на зал, проговорил он, — я сыграю вам мои последние прелюдии. Это не значит, что больше играть не буду, а то, что они сочинены недавно…

Пока Сергей Васильевич говорил это, обратясь к аудитории, за его спиной консерваторский служитель с ужасно хитрой миной на цыпочках пробрался на эстраду и поставил на второй рояль вазон с цветущей сиренью.

Когда в ответ на шум, смех и аплодисменты Рахманинов оглянулся, он даже покраснел немного от неожиданности.

«Нигде и никогда неуловимая Б. С. не забывает о нем!»

Где бы ни выступал Рахманинов, она напоминала ему о себе.

Окончить концерт оказалось гораздо труднее, чем начать. Студенты не хотели уходить.

— Я не знаю, хорошо это или плохо, — сказал композитор, водворив тишину, — но обычай гласит: когда публика просит польку, это значит, что она «сыта». Полькой я и закончу свой концерт.

Глазунов вышел на эстраду и под гром аплодисментов благодарил его. А затем объявил преподавателям и студентам, что занятия в этот день отменяются.

— День этот должен быть отмечен не меньше, чем когда консерваторию посещают царствующие особы.

4

В поезде по дороге в Варшаву Рахманинов прочел первые газетные сообщения о смерти Толстого.

Былая горечь после визита в Хамовники давным-давно истлела. Все же, несмотря на повторные и настойчивые приглашения через Гольденвейзера побывать в Ясной Поляне, он так и не поехал.

Не гордость, не обида, но все возрастающее с годами чувство неодолимой робости было преградой. А жаль!

Россия точно лес после бурелома. Дубы свалились. Глухо чернеет мелколесье. Жди теперь, пока подрастет!

Где те, что придут на смену? Если и придут, то не скоро и заговорят совсем по-другому.

Еще двадцать лет тому назад в одном из писем Римского-Корсакова неожиданно прорвались грустные строки:

«…Новые времена — новые птицы, сказал кто- то; новые птицы — новые песни. Хорошо это сказано! Но птицы у нас не все новые, а поют новые песни хуже старых».

В пути композитор тосковал по семье, по дому. Три зимы в Дрездене среди близких, за любимым трудом теперь казались ему потерянным раем.

Но сама по себе мысль о загранице претила. Его место в Москве.

А в Москве ему не давали дышать.

Что ж, вышел в люди, Сергей Васильевич! Не сам ли того добивался! Не лучше ли было в неизвестности?..

Сейчас — на улице, в театре, — куда бы он ни пошел, повсюду озираются, следуют за ним любопытные взгляды. А дома… Он мог по пальцам перечесть свободные вечера, когда некуда было торопиться и он мог просто, закрыв глаза, посидеть в кресле, слушая болтовню любимицы Танюшки.

Совсем не много времени понадобилось ему, чтобы убедиться, что «слава» умеет не только улыбаться, но и строить курьезные, а подчас злобные и уродливые гримасы.

Каждая почта приносила надушенные записочки с излияниями превыспренних чувств.

Тем дороже для музыканта были искренние изъявления благодарности, выраженные в ненавязчивой форме.

Он был счастлив, видя вокруг эстрады юные, сияющие, взволнованные лица, протянутые руки с цветами.

Они любили его, считали своим. Их волнение трогало его до глубины души.

Тайна «Белой сирени» оставалась неразгаданной.

Если говорить правду, он и не делал шагов к разгадке.

Рояль Рахманинова в смежных комнатах звучал почему-то глухо, но за дверью на лестничной площадке был гораздо слышнее.

К этой двери однажды, трепеща, приблизился четырнадцатилетний Юрий Никольский. Он принес свернутые в трубку две прелюдии своего сочинения с посвящением «С. В. Рахманинову».

За дверью кто-то по частям, по фразам разучивал «Кампанеллу» Листа. Завороженный красотой «серебряного» звука рахманиновского фортепьяно юный музыкант стоял не дыша.

Неожиданно музыка смолкла. За дверью, приближаясь, прозвучали неторопливые, размеренные шаги. В неописуемом страхе будущий композитор ринулся вниз по лестнице. Так встреча не состоялась.

В другой раз, вернувшись среди дня из университета, где она работала, Софья Александровна Сатина, к своему удивлению, увидала на ступеньках и возле перил группу служащих железнодорожников. Среди них были девушки-конторщицы. Насторожась, взволнованные, серьезные, они слушали ре- минорную прелюдию Рахманинова, явственно звучавшую в лестничном пролете. Увидев вошедшую, они смутились и нерешительно двинулись к полуоткрытой двери конторы.

Она улыбнулась и попросила их остаться. А получасом позже вышедшая случайно Марина подняла лежащий перед дверью огромный букет полевых цветов.

Глава седьмая «КОЛОКОЛА»

1

Трудное, сложное и очень неспокойное десятилетие выдалось в русской музыке, в искусстве, литературе и в русской жизни вообще.

Прокатившаяся гроза революции породила небывалый разнобой в умах, чувствах, вкусах, мнениях и направлениях.

Кое-кто, правда, еще всерьез думал, что вот, слава богу, все и прошло, как дурной сон, и опять стоит истуканом могучая, нерушимая, «кондовая» Русь, как стояла века. Но таких было немного. Большинство только делало вид, что все обстоит благополучно, что можно жить по обряду, как и прежде жили.

Люди чувствовали, что сколько бы им ни отворачиваться, ни уходить в будни, а новое упрямо лезет в уши, в глаза.

Глубокие трещины пошли по всей земле вдоль и поперек. Сырой глиной их не замажешь! Здесь и там из раздавшейся почвы пробивалось пламя.

Сколько бы ни вопил с думской трибуны министр Макаров: «Так было, так будет!» Сколько бы ни сжималась железная перчатка Столыпина, схватившая за горло Россию, многие уже в те годы догадывались, что нет, «так», наверно, все же не будет.

— Нынче, милой, — говорили старики, — и голубь по-другому летает!

В мире творилось неладное. На всю Россию прокатился выстрел в Столыпина под сводами Киевского театра.

Загремели залпы на Ленских приисках.

И там, за рубежами России, тоже не было покоя. Одна за другой сотрясали мир ужасные катастрофы. Двести тысяч жизней унесло мессинское землетрясение. Натолкнувшись на айсберг, погиб огромный, набитый пассажирами трансокеанский пароход «Титаник».

«Мы плывем в тумане — рог протрубил сигнал тревоги», — писал в эти дни знаменитый итальянский музыкант Феруччио Бузони.

По улицам городов, тарахтя, чадя зловонным дымом и пугая лошадей, сновали редкие еще автомобили. С Ходынского поля на парусиновых крыльях подымался, падал, ломал кости и снова упрямо подымался какой-то неугомонный Уточкин. В темных комнатах за ситцевой занавеской про что-то свое стрекотал синематограф.

Умер Чехов, похоронили Льва Толстого, Комиссаржевскую. Что же дальше? Куда, за кем идти?..

Символисты, имажинисты, акмеисты, футуристы метали в растерявшуюся толпу загадочные и непонятные тирады. Либералы всех мастей делали вид, что они если еще не хозяева положения, то, на худой конец, властители дум.

Кружки, общества и ассоциации, философские, теософские, антропософские, литературные, художественные и религиозные росли буквально как грибы.

«Аполлон», «Мусагет», «Весы», «Алконст», «Золотое руно», «Мир искусства» исповедовали, благовестили и провозглашали.

В Москве рядом с добротными особняками и и церквушками фамусовских времен вырастали новые дома в стиле «модерн» в серой и цветной штукатурке с барельефами и кариатидами пучеглазых русалок, сатиров, медуз. Невероятные ассиметриче- ские оконные рамы таращили глаза на прохожих.

Только в зимних сугробах Москва выглядела почти как прежде и становилась на себя похожей.