Выбрать главу
Ночью в саду у меня Плачет плакучая ива. И неутешна она, Ивушка, грустная ива.      Раннее утро блеснет,      Нежная девушка-зорька,      Ивушке, плачущей горько,      Слезы кудрями сотрет…

И повсюду в эту последнюю зиму, где звучали песни в исполнении Рахманинова и Кошиц, слова любви, благодарности и сердечного волнения доходили до эстрады.

Еще и в наши дни композитор Юрий Шапорин вспоминает эти дуэты как «некое чудо исполнительского искусства».

Планы были необъятны… Москва — Петроград — Харьков — Киев…

Но в декабре Нина Павловна неожиданно, не посоветовавшись ни с кем, подписала контракт с каким-то импрессарио.

«Неужели это правда?.. — писал Рахманинов. — Почему Вы ничего не сказали!»

Небо хмурилось. Конец Распутина сделался достоянием улицы. Дума кипела, как до краев переполненный котел. Разруха росла не по дням, а по часам. В Петрограде бастовали заводы. Голодные толпы женщин громили продовольственные лав$и. Фронт загадочно молчал.

Седьмого января 1917 года в Большом театре состоялся еще невиданный триумф Рахманинова — композитора и дирижера: «Утес» — «Остров мертвых» — «Колокола», Три поры времени.

Несмотря на лютый холод, огромная толпа народу провожала его при разъезде и долго не расходилась. Заподозрив политическую манифестацию, в толпе шныряли сыщики.

Рахманинов выехал в Петроград.

В конце февраля в столице, помимо полицейских, по улицам, подбоченясь, гарцевали казаки. Подземная лихорадка сотрясала огромный город. Возбуждение искало выхода и находило его везде и во всем, даже в овациях любимому музыканту.

Первое исполнение нового цикла этюдов-картин посеяло замешательство в публике. Восемь из девяти были написаны в минорном ключе. Казалось, они вышли одна за другой из тютчевского «ноктюрна»:

О чем ты воешь, ветр ночной, О чем так сетуешь безумно? Что значит странный голос твой, То глухо-жалобный, то шумный?..

Нет в этой зимней ночной музыке ни счастья, ни радости, ни покоя.

Но жизнь упрямо пробивается из облачных складок, бьется, пульсирует. Сколько блеска и красок в остроритмическом этюде си-минор, в этюде ми-бемоль минор! Мастерство пианиста в тот вечер дошло, казалось, до возможного предела.

«…При таких средствах его исполнительства, — восклицал Юрий Энгель, — сама его музыка кажется иногда только придатком его пианистического гения!..»

Каратыгин же договорился до того, что в нотах якобы нет того, что играет этот гениальный музыкант. В самой же музыке видны только «пошлость и бледность рассудка».

Но как ни мрачен сам по себе был этот последний фортепьянный цикл, Рахманинов нашел в себе силы закончить его в тревожном и радостном ремажоре.

В тот вечер этот ре-мажор прозвучал как набат. Показалось, что ярче вспыхнули люстры, озарив зал ослепительным светом. Люди начали подниматься со своих мест и с последним повелительным и торжествующим рахманиновским «да-да-да» хлынули к эстраде.

Оглушительный гром рукоплесканий потряс белые своды Дворянского собрания, еще украшенные портретами царей.

3

Прежде чем Рахманинов доехал до Москвы, все пришло в движение. Тысячелетний колосс вдруг зашатался, помедлив еще немного, рухнул и рассыпался в прах.

Вешние воды каскадами хлынули на улицы городов и погребенные под снегом поля. Солнце озарило кровли, алые полотнища кумача и толпы, бушующие на площадях, ослепленные, охмелевшие. Все полетело кувырком.

Тринадцатого марта в концерте Кусевицкого звучал концерт Чайковского. А на другой день Союзу артистов-воинов послал весь свой гонорар от первого выступления «в стране отныне свободной… свободный художник Рахманинов».

В этом счастливом угаре не только работать — спать было трудно. Но мало-помалу в этой кипучей, взволнованной музыке стала проскальзывать нотка растерянности.

Что, собственно, происходит в России? Кто хозяин положения? Только не почтенные господа в накрахмаленных манишках, попивающие чай в палатах Мраморного дворца! Кто же еще?.. Ставка? Фронт?

На страницах газет все чаще мелькало имя Александра Керенского, истерического актера с помятым лицом. Он, как видно, пытался овладеть положением — метался по фронту в военном френче и мятой фуражке и, стая в автомобиле, кидал зажигательные речи в охмелевшую толпу солдат. И толпа с ревом несла его на плечах.

Куда?.. Опять-таки никто этого не знал, и меньше всего сам герой минуты.

Александр Ильич возбужденно и радостно рассказывал о том, как рабочий Петроград на площади у Финляндского вокзала встречал вернувшегося из-за границы Ленина, как Ленин говорил речь с крыши броневика, как от грома оваций задрожала земля и зашатались здания.

По пути в Ивановку в середине апреля из окошка вагона композитор видел все то же взбаламученное море, алые флаги, клокочущие вдоль эшелонов толпы в серых шинелях,

В Ивановке было пока относительно тихо. Мужики и бабы добродушно, как и прежде, кланялись незлому и нескупому барину-музыканту, деловито грузили на свои подводы хозяйское сено, зимовавшее в скирдах. На полянах молодого парка мирно и привольно паслись лошади и телята.

В округе, говорили, было куда похуже. В Козловском уезде в пух и прах разнесли помещичью усадьбу. Глубокий внутренний голос твердил Рахманинову днем и ночью, что все происходящее закономерно, как смена времени года и геологических эпох.

«Великая гроза», которую издалека услышал чуткий слух поэта, приблизилась.

«Прямо на нас летит птица-тройка, — писал Александр Блок, — и над нами нависла грудь коренника и готовы опуститься тяжелые копыта…»

Долг каждого попытаться побороть в себе вековые предрассудки, укоренившиеся наперекор голосу совести, понять, что созрел, наконец, этот «правый гнев» народа и нет на свете силы, способной преградить ему путь.

«Мне отмщение, и аз воздам…»

И сбудется.

А когда все пройдет, когда схлынет пена ненависти, жизнь обретет, наверное, совсем ttrfofi смысл.

Вскоре после приезда в Ивановку Рахманинов получил письмо от молодого музыкального критика Бориса Асафьева с просьбой помочь ему восстановить полный перечень его, Рахманинова, сочинений в хронологической последовательности. Для самого композитора это было более чем кстати. И правда, кажется, пришло время подвести итог уже сделанному. Кто может предугадать, что будет дальше! В постскриптуме, отвечая на вопрос Асафьева, он написал несколько строк о Первой симфонии.

Даже теперь, двадцать лет спустя, они дались Рахманинову нелегко.

«Что сказать про нее?! Сочинена в 1895 году, исполнялась в 1897-м. Провалилась, что, впрочем, ничего не доказывает. Проваливались хорошие вещи и еще чаще плохие нравились. До исполнения симфонии был о ней преувеличенно высокого мнения. После первого прослушивания мнение радикально изменил. Правда, как мне теперь только кажется, была на средине. Там есть кое-где недурная музыка, HQ есть много слабого, детского, натянутого, выспреннего… После этой симфонии не сочинял ничего около трех лет. Был подобен человеку, которого хватил удар и у которого на долгое время отнялась голова и руки… Симфонию не покажу и в завещании наложу запрет на смотрины…»

Пришел май. Цвет яблонь в сумерках рассеивал под деревьями серебристый полусвет. На кустах наливались лиловые тяжелые кисти сирени. И, словно обезумев, всю ночь напролет пели соловьи.

Новый хозяин, стоя на пороге, деловито оглядывал ивановские поля. А старому следует куда-то на время уехать, собраться с мыслями, пораздумать.

Присмотревшись внимательно к окружающему, Рахманинов понял, что в данное время в Ивановке делать ему попросту нечего.

Боль в суставе руки вновь сделалась ощутимой. Посоветовавшись с ближними, в двадцатых числах мая композитор уехал в Ессентуки.