Метнеры жили по соседству в Монморанси.
С приходом Николая Карловича часто затевалась игра в «бубнового короля». Метнер, весьма импульсивный по натуре, всегда горячо реагировал на проигрыш. Рахманинова это веселило. За дело брались Ирина и Татьяна. Когда дочерям не удавалось всучить гостю злополучного штрафного короля, тут уже Сергей Васильевич сам начинал волноваться.
В Клерфонтэне впервые прозвучал посвященный Рахманинову Второй концерт Метнера для фортепьяно. Аккомпанировал Юлий Конюс. Всех слушавших взволновала великолепная темпераментная токката.
Однако для самого Метнера его встречи с Рахманиновым нередко бывали источником тайных огорчений.
Метнер вел замкнутый образ жизни и считал свое искусство чем-то вроде священнодействия, ради чистоты которого он готов был примириться с нуждой и лишениями. В общении с друзьями-музыкантами он был ненасытным, неистощимым собеседником. Рахманинова же, как и в былые годы, всякие философствования на музыкальные темы отпугивали и смущали.
«Я знаю Рахманинова с юношеских лет, — сказал однажды Николай Карлович. — Вся моя жизнь шла параллельно с его жизнью, но ни с кем я так мало не беседовал о музыке, как с ним… Творец должен быть в какой-то мере расточительным. Если бы Рахманинов хоть на короткое время перестал быть деловым человеком, он снова начал бы сочинять. Но он по рукам и ногам связан разными обязательствами, у него все рассчитано по часам…»
А вот что Рахманинов сказал о своем друге:
«…Весь образ жизни Метнера в Монморанси очень монотонен. Художник не может черпать все изнутри: должны быть внешние впечатления. Я ему сказал однажды полушутя: «Вам нужно как-нибудь ночью пойти в притон и как следует напиться. Художник не может быть моралистом…»
Ответ Метнера не дошел до нас. Смог ли тишайший Николай Карлович вообразить себя в противоестественной для него роли ночного гуляки, мы не знаем.
Под конец лета 1928 года Рахманиновых навестил приехавший из Москвы выдающийся русский актер Михаил Чехов.
Свой первый приезд в Клерфонтэн он вспоминает с присущим ему юмором. Перешагнув порог» кабинета Рахманинова, Михаил Александрович в безотчетном волнении отдал земной поклон великому музыканту земли русской. Подняв голову он с изумлением увидел перед собой коленопреклоненного Рахманинова. Оба немного сконфуженные — гость и хозяин, — поднялись с коленей, обнялись и неудержимо расхохотались. Маленькая интермедия еще долго служила поводом для веселья за столом.
Концерт в начале осени в Лондонском Альбертхолле надолго запомнился слушателям и концертанту, хотя по разным причинам. На протяжении двух часов он играл, терзаемый жесточайшей невралгией. Тотчас же после концерта он выехал в Париж к врачу. Никто из присутствовавших в зале ничего не заподозрил. О том, какова была игра Рахманинова в этот памятный вечер, нам рассказал один из английских рецензентов.
О сонате Шопена:
«…Он отбросил все привитое штампом и модой. То, что он дал, был его, С. Рахманинова, перевод текста, его собственная потрясающая версия. Для слушающих сонату си-минор… она не оставляла почвы для аргументов и спора. Логика этой вещи была неотразимой, план — непоколебимым, интерпретация — повелительной. Нам не оставалось ничего другого, как благодарить звезды, что мы жили на свете, когда жил Рахманинов, и слышали его вр всей мощи его божественного гения, воссоздавшего наново этот шедевр. Один гений протянул руку другому. И при этом нельзя забывать, что Шопен остался Шопеном…»
Но никакие рецензии не могли убедить музыканта. Ни ночью, ни днем его не покидала мысль, что его свершения намного ниже возможностей. В тех крайне редких случаях, когда он был собой доволен, ему чудились недовольство и холодность публики.
Он внимательно прислушивался к отзывам одного Иосифа Гофмана.
«…Многое в Вашем концерте, — писал Гофман, — меня изумило. Но мазурка была превыше всего. Рубинштейн говорил мне однажды во время урока, что, когда я выучусь играть мазурки Шопена, то дальше учиться будет уже нечему. Так почему же вы учитесь?..».
Письмо было адресовано: «Премьеру пианистов С. Рахманинову».
Отвечая, Сергей Васильевич заметил, что «человек должен учиться всю жизнь».
Только неискушенному глазу могло показаться, что Рахманинов, «связанный по рукам и ногам деловыми обязательствами», ненасытный в достижении новых высот в своем магическом искусстве, ничего не видит вокруг себя, не знает, как живут люди по ту сторону блестящей витрины, не слышит, как до глубоких недр своих содрогается самый страшный, самый чудовищный город вселенной.
«Случалось, — вспоминает Альфред Сван, — поздно вечером после трудного концерта возвращаться пешком. Путь лежал лабиринтом еще людных и очень грязных переулков. На перекрестках шел поздний торг. В воздухе висел тяжелый запах бензина и гниющих овощей.
Рахманинов глядел на мир людской нищеты зорким, мудрым, печальным, все замечающим взглядом».
Композитор молчал.
Перед отъездом в Европу компания «Стейнвей» просила его продирижировать тремя концертами из собственных сочинений.
Рахманинов ответил, что публика не интересуется его сочинениями, кроме Прелюдии до-диез минор, и, очевидно, уверена, что ничего лучшего он написать не в состоянии.
Когда заходила речь о его популярности и славе, он любил вспоминать случай из своей практики.
Эго случилось по приезде в Англию. Когда пароход начал пришвартовываться к пристани, он увидел на берегу целую толпу фотографов и репортеров. Покорившись неизбежному, композитор начал медленно спускаться по трапу. Он еще не дошел до его половины, как вся орда газетчиков, словно сдунутая ветром стая воробьев, рванулась в сторону и побежала к другому трапу. Оказалось, что на том же пароходе прибыли чемпион по боксу и популярная кинозвезда. Собственный рассказ неизменно приводил его в веселое настроение.
Один из корреспондентов настойчиво допытывался у композитора, почему он не выступает но радио.
Рахманинов ответил:
— Радио недостаточно совершенный инструмент для интерпретации музыки. В то же время оно позволяет слушать ее слишком комфортабельно. Я не думаю, чтобы можно было чувствовать себя очень уютно, слушая действительно великие произведения. Чтобы воспринимать хорошую музыку, нужно быть интеллектуально настороженным и эмоционально восприимчивым. Вы не можете быть таким, когда вы сидите дома, положив ноги на спинку стула. Слушанье музыки вещь более трудная. Нельзя просто «всасывать» ее в себя!..
Не один раз писалось о том, что с уходом за границу замкнутость Рахманинова, как человека, еще возросла. В то же время столбцы современных композитору газет и журналов пестрят высказываниями его по разным вопросам, нередко в духе вовсе не свойственной ему откровенности. Думается, что его потомки и биографы должны подходить к этим высказываниям с большой осторожностью. Нет сомнений, что многое в этом печатном наследстве не принадлежит Рахманинову. Изумляясь беззастенчивости пишущей братии, он в первое время пытался протестовать и опровергать, но вскоре махнул рукой.
Об этом не следует забывать, как бы велико ни было искушение принять все за правду, как бы ни хотелось нам полнее восстановить дорогой для нас образ человека и музыканта.
Не один раз видные литераторы предлагали Рахманинову свои услуги в качестве историографов его жизни в искусстве. Один из них, англичанин Ричард Холт, сделал свое предложение в весьма тактичной форме. Характер задуманной им книги вызывал у Сергея Васильевича интерес. Не имея времени для переговоров, Рахманинов доверил их Софье Александровне Сатиной, чья жизнь все время шла рядом с жизнью музыканта. Весь его долгий и трудный путь она провожала глазами любящей сестры. Он был уверен, что никто лучше, чем она, не сумеет преградить путь малейшей нескромности. Именно в эту пору Софья Сатина начала свой многолетний труд собирания по крупинке жизненной и творческой биографии Сергея Рахманинова. И если сейчас мы что-то знаем о нем достоверно, то именно ей в первую очередь мы этим обязаны.