Выбрать главу

Еще в Англии до Рахманинова дошли слухи о том, что дуб упал. Он не поверил, покуда не приехал сам.

Тут ужасная правда дошла до его ушей: злокачественное заболевание крови.

12 апреля 1938 года Шаляпина не стало.

Через неделю композитор писал Софии Сатиной:

«…Уже восемь дней как Федор умер. В Париже я бывал у него два раза на день… Перед моим уходом он стал говорить мне, что, когда поправится, напишет новую книгу для актеров об искусстве сцены… Сердце его работало через силу. Я остановил его и сказал, что у меня тоже есть план: когда перестану играть, напишу книгу, темой которой будет Шаляпин. Он улыбнулся и слабо сжал мою руку. На этом мы расстались. Навсегда…»

Эпоха Шаляпина кончилась.

Среди сотен венков, покрывавших могилу, был один со скромной надписью на ленте: «Моему другу. С. Рахманинов».

Тем же именем были подписаны теплые проникновенные строки, напечатанные в русской парижской газете:

«Умер только тот, кто позабыт…» Такую надпись я прочитал в давние времена на кладбище. Если мысль верна, то Шаляпин никогда не умрет. Умереть не может, ибо этот чудо-артист с истинно сказочным дарованием бессмертен…»

Эти скорбные дни не прошли без следа. Мысль о близости последнего рубежа вновь сделалась неотвязной. Порой он пытался отгородиться от нее шуткой.

«Склероз!» — писал он Сомову и жаловался, что подчас забывает самые обыкновенные будничные слова. Приходится дополнять речь жестами. «…Вчера по радио из Парижа мы слушали речи о «Мэтре Рахманинове», потом было сыграно шесть моих «Рекордов»… Чудеса! Они употребляли такие громкие эпитеты! Наверно, они не знают, что у меня склероз…».

В августе Генри Вуд исполнил симфонию Рахманинова.

Композитор писал дирижеру:

«…Когда я начал считать тех, кто любит ее, я загнул три пальца. Вторым был скрипач Буш, а третьим, простите меня, я сам…»,

Внешне за последний год он заметно осунулся. Но на озабоченные вопросы друзей неизменно отвечал:

— Со мной ничего страшного. Я устал — это правда. Но умирать еще не собираюсь.

2

Не было больше сомнений в том, что кризис в Европе приближается. Однако желание свидеться с Татьяной, ее мужем и внуком пересилило все страхи. Рахманиновы снова приехали в Швейцарию весной 1939 года.

Балетмейстер Михаил Фокин, побывавший в Сенаре в мае, воспламенился идеей постановки в Лондоне балета «Паганини» на музыку рахманинов- ской Рапсодии. Он принялся за дело с присущим ему юношеским энтузиазмом. В какой-то мере он заразил им и автора, еще на родине мечтавшего о музыке для балета. Раздумывая о либретто, Рахманинов писал Фокину:

«…Сегодня ночью думал о сюжете, и вот что мне пришло в голову… Не оживить ли легенду о Паганини, продавшем свою душу дьяволу за совершенство в искусстве, а также за женщину?..»

Но неожиданно из Сенара пришли плохие вести.

Утром двадцать седьмого мая, в день рождения Ирины, Сергей Васильевич поскользнулся на паркете и со всего своего роста упал навзничь. Удар был столь жестоким, что он почти лишился сознания. Вызванный из Люцерна врач признал только ушиб. Пролежав неделю, Рахманинов еще месяц опасливо передвигался с палкой. Хромота осталась на два с лишним года. Были, возможно, и другие повреждения, не уловленные рентгеном.

Балет «Паганини» имел шумный успех.

По замыслу либреттистов, вариации, в которых звучит тема хорала «Диес Ире», олицетворяли собой нечистую силу. Но среди этой бесовской вакханалии вдруг воцарилась тишина, и три девушки медленно закружились в лунном луче под звуки пленительного ноктюрна. Этот эпизод, еще раз повторенный в апофеозе, вызвал бурю восторга у публики.

Больного композитора на премьере представляли дочери Ирина и Татьяна.

Однажды в ранних сумерках, подстригая розовые кусты подле ворот, Рахманинов увидел за калиткой пожилого человека в соломенной шляпе. Смущенно поклонившись, тот назвался сотрудником «Музыкального курьера» и попросил разрешения побеседовать. В нем не было и тени присущей всем «газетчикам» развязного апломба.

Подумав немного, композитор впустил его вопреки укоренившейся привычке. Дотемна они курили в камышовых креслах на террасе, ведя вполголоса неторопливый разговор без участия карандаша и блокнота. Чутье не обмануло на этот раз музыканта. Существо беседы было опубликовано с большим тактом.

Рахманинов говорил с остановками низким, ровным, глуховатым голосом.

Он чувствует себя призраком, блуждающим в чуждом мире. Он не может отказаться от старой манеры письма и принять новую не может. Его музыка, его реакция на музыку остались прежними, теми же, что в России, где он прожил счастливейшие годы своей жизни. И это обязывает его пытаться творить прекрасное. Новые формы музыки происходят, как ему кажется, не от сердца, а от ума. Ее композиторы больше рассуждают, чем чувствуют. Они не способны заставить свои творения, по выражению Ганса Бюлова, «ликовать». Они размышляют, анализируют, вычисляют, вынашивают, но только не «ликуют».

Может быть, они сочиняют в духе времени. А может быть, этот «дух времени» еще не нашел своего выражения… Ему кажется, что эти соображения отвечают на вопрос собеседника о том, что он понимает под современной музыкой. Почему она новая? Она стареет сразу же после рождения.

Он надеется, что не все сказанное будет опубликовано, по крайней мере до его смерти.

«Я не буду очень обрадован, — пошутил он на прощание, — если какой-нибудь формалист отхватит мне пальцы, которыми я дорожу для фортепьянной игры. Это не политика. Я просто держу свои мнения про себя. Я вообще слыву за молчаливого человека. В молчании залог безопасности»».

В июне дошло до Сенара долго странствовавшее письмо из Москвы от В. Р. Вильшау.

«Сирень в цвету, — писал он. — Это время года и сирень всегда напоминают мне тебя. Здесь каждый играет твои концерты, Рапсодию, «Корелли», прелюды. Играют хорошо, но не так, как ты…

…На концерте Игумнова я встретил несколько молодых пианистов. Они спросили меня, что я знаю о Рахманинове: «Пишете ли вы ему? Пишет ли он вам? Ах, если бы он был здесь, мы понесли его на наших плечах!»

Отвечая, Рахманинов писал о неизбежном отъезде из Европы, об организуемом осенью в Америке фестивале из его сочинений. Ему лично фестиваль этот представляется как бы подведением итогов.

«Наступает время, когда ты уже не сам ходишь, а тебя ведут под руки. С одной стороны, как бы почет, а с другой — поддерживают, как бы ты не развалился… Знаю одно, что, работая, чувствую себя внутренне как бы сильнее, чем когда отдыхаю…».

Традиционный европейский фестиваль музыки после оккупации Австрии был перенесен из Зальцбурга в Люцерн. У большинства участников не было желания ехать в город, захваченный гитлеровцами.

Кроме Рахманинова, выступили европейские эмигранты: из Италии — Артуро Тосканини, из Германии — Бруно Вальтер и из Испании — Пабло Казальс.

Фестиваль был обставлен с большой помпой. Всеобщее внимание привлекал магараджа Индорский, маленький смуглый толстяк в чалме с длинным хвостом, занявший со своей свитой сорок мест в зале.

Рахманинов играл Первый концерт Бетховена и свою Рапсодию.

Итак, жить в Сенаре оставалось всего четыре дня. Шестнадцатого августа Рахманиновы должны были быть в Париже, а восемнадцатого — на пароходе.

Последний день был отравлен шумным вторжением семейства магараджи, изъявившего желание осмотреть дачу знаменитого музыканта. Только к вечеру утих, наконец, этот гам.

Ночью Наталия Александровна слышала из комнаты мужа покашливание и слабый запах табачного дыма. Около часу тихонько звякнула дверь на террасе.

Газеты в Париже пестрели паническими заголовками. По улице Риволи громыхали танки. С часу на час ждали объявления мобилизации.

Что было на душе у Татьяны Сергеевны, никто не знал. В этом она была дочерью своего отца. Она, шутя, пререкалась с Сашкой, прямо глядела в глаза застенчивыми темно-серыми глазами и просила о ней не тревожиться.