Жизнь странствующего музыканта изо дня в день сталкивала его с множеством простых и незаметных людей: шоферы, станционные носильщики, настройщики фортепьяно, кассиры, продавцы. Когда они узнавали его, их ненавязчивые заботы и внимание, их бесхитростная радость всегда глубоко трогали и волновали композитора.
Он думал, что сможет и дальше так жить, ревниво храня в глубине «нерушимого безмолвия» свои «нетревожимые» (и никому здесь не нужные) воспоминания.
Теперь он понял, что он, Рахманинов, слишком русский в каждой мысли своей, в малейшем движении души.
Публика безотчетно поддается обаянию его искусства, может быть, его личности. Но злобные исподтишка покалывания критиков далеко не случайны. Не только потому он был им в какой-то мере неприятен, что упрямо не хочет идти в ногу с их веком, цепляясь, как им казалось, за отжившее, архаическое, но прежде всего потому, что при всем блеске его имени, его мировой славы он был и остался для них чужаком, пришельцем из враждебного, варварского мира.
Года два тому назад в Париже в одной из книжных витрин на набережной Сены он увидел пожелтевший томик сытинского издания Алексея Константиновича Толстого. С жадностью он раскрыл его и натолкнулся на былину «Садко».
Если в юности, в Москве, эти незатейливые, а подчас и довольно наивные строфы звучали несколько приподнято и театрально, то сейчас они обрели для музыканта совсем новый смысл, какой, наверно, и не снился их автору.
Почему-то теперь эти строки каленым железом жгут усталую душу старого русского музыканта.
Это были три большие симфонические пьесы, несхожие по характеру, но связанные глубоким внутренним единством.
В первоначальном наброске тематического плана он назвал их «Утро», «Полдень» и «Вечер». Позднее, по свидетельству Софии Сатиной, она видела другие: «День», «Сумерки», «Полночь». Но в партитуре, сданной в набор, не было заглавий, и, думается, вовсе не потому, что в английском словаре не нашлось слова, отвечающего русскому «Сумерки», а лишь оттого, что на этот раз ему, больше чем когда-либо, хотелось скрыть программу от нескромных глаз.
Пусть каждый слушает и читает по-своему, а его замысел останется при нем и вместе с ним ляжет в могилу.
Музыка первой части (токката) пронизана жестким, почти механическим ритмом. Не для того ли композитор влил в музыкальную ткань эти «колючие» интонации, как бы осколки разорванной темы, чтобы ярче в их оправе зазвучала одна из прекраснейших мелодий в истории русской музыки. Как лебяжий плач об ушедшей юности, она развивается и плывет по ветру вдаль. Не так ли еще на заре новгородских дней пела и звала за собой звонкая свирель пастушонка Савки?..
Музыка токкаты до предела насыщена тревогой, ожиданием. Но только ее заключение разгадывает загадку.
Долгие годы втайне от самых близких люден тема Первой симфонии, быть может главная тема всей его жизни, жила в душе музыканта. Таилась, чтобы сорок пять лет спустя еще раз прозвучать в его лебединой песне.
Не об отмщении, а о прощании говорила она на этот раз, вместе с ним уходя в сумерки долгой и трудной жизни.
Отмщение там, впереди.
Все там: мысли о смерти, пароксизмы раскаяния и, наконец, ночь.
Но прежде душе суждено пройти через этот медленный сумрачный вальс, не находя в нем ни прощения, ни выхода, ни отрады.
Как за мутным окошком ночного поезда, без видимой связи бегут тени и силуэты прожитой жизни В непроглядной тьме лежат поля прошлого. Одной любви под силу их озарить.
И он чуял, как из глубочайших недр памяти могучая, еще небывалая волна поднимает на гребень то, что казалось ему похороненным навеки.
«Вскипи же, вскипи, темная чаша! Раскрой невидимые миру тайники радости и страха, красоты и боли, желания и проклятия на суд пробудившейся совести!»
Рахманинов работал с девяти утра до одиннадцати вечера с перерывом на обед в один только час.
Такая безрассудная трата сил смущала и пугала его близких. Десятого августа 1940 года он принялся за инструментовку. Его неотступно преследовала мысль, что времени осталось мало, что даже ценой страшного риска он должен завершить сочинение, которое было для него дороже всего написанного.
Ему чудился страстный срывающийся полушепот Шаляпина-Сальери:
Он горел нетерпением услышать свое сочинение в оркестре и обещал Юджину Орманди, которому оно было посвящено, прислать переписанную партитуру к декабрю.
Найдено было, наконец, и заглавие. Сперва он думал о «Фантастических танцах», потом написал просто «Танцы», однако побоялся: а вдруг раструбят в печати, что Рахманинов написал сюиту для джаза! И вот, наконец, «Симфонические танцы». Правда, были уже такие у Грига. Но разве это важно!..
Важно, чтобы заглавие наглухо скрыло, зашифровало внутреннее естество его замысла.
«У композитора всегда свои идеи, — сказал он однажды корреспонденту. — Я не думаю, чтобы их нужно было раскрывать…»
В сентябре он играл «Танцы» Фокиным, Горовицам и Шаляпиным — Борису и Федору.
С началом сезона напряжение еще возросло.
Фотокопии корректурных листов следовали за композитором в дороге. Он правил их в вагоне, в гостиницах, на вокзалах и пересылал в Филадельфию.
Многим навсегда запомнилось выступление Рахманинова в Детройте.
«…Этот 67-летний артист продолжает совершенствоваться и становится живым чудом на земле. Кажется, что он играет и творит с такой же легкостью, как и двадцать лет тому назад, и идет вперед с каждым новым сезоном. Легенда утверждает, что Лист был величайшим пианистом всех времен. Но Лист, как многие это забывают, закончил свою исполнительскую карьеру на 38-м году. Легенда относится к той поре его жизни, когда его мышцы были тверды как сталь и мысли не обременены усталостью долгого пути. Мы присутствуем при рождении более удивительной легенды о потрясающем исполине музыки, который на пороге восьмого десятка способен влить в свои пальцы юношескую силу и подчинить их музыке более высокого уровня, чем тот, которого когда-либо достиг молодой Лист!»
Услыхав «Танцы», Фокин вновь загорелся идеей балета. Но чтение партитуры, которую дал ему автор, оказалось ему не под силу.
«Я жалкий музыкант!» — с грустью признался он.
Пришлось отложить затею до выпуска «Рекордов» с записью «Симфонических танцев», обещанных композитору еще летом. Но с грамзаписью неожиданно начались осложнения. Пошли непонятные для композитора трения между оркестром и компанией «Виктор». Решение спора затянулось на годы.
В рождественский вечер ради Софиньки и ее подруг Рахманинов появился возле елки в белой шубе с бородой деда-мороза.
Веселье омрачала мысль о судьбе Татьяны и внука, За прошедшие полгода ни звука не долетело до Рахманиновых из-под железной пяты, раздавившей Францию.
Остаток коротких зимних каникул он провел в Филадельфии с Юджином Орманди и его оркестром.
Этот огромный разноплеменный коллектив сплошь состоял из превосходных музыкантов, как бы спаянных единым симфоническим дыханием. Многие из них знали Сергея Васильевича по двадцать и более лет, а некоторые еще по Москве. Они считали его своим, гордились им неимоверно, затаив дыхание ловили каждый взгляд его, каждое слово.
И он знал их почти наперечет и готов был в трудную минуту прийти на помощь любому.
Они сделали все, что было в их силах. Но даже для такого ансамбля овладеть за короткий срок партитурой «Симфонических танцев» оказалось непосильной задачей. Это пришло позднее. Однако он чувствовал, что его партитура близка им и понятна.