На одном из стендов висел его масляный портрет, присланный 85-летней Анной Даниловной Орнатской.
Сергей Васильевич однажды полушутя заметил, что он создан на восемьдесят пять процентов музыкантом и только на пятнадцать — человеком. Это верно, лишь постольку, поскольку отражает его всегдашнее стремление затушевать, скрыть от нескромных глаз этого, как ему казалось, «серого, никому не нужного и ни для кого не интересного человека».
Товарищи по искусству, общавшиеся с ним на протяжении десятков лет, судили его совсем иначе. С присущим ему романтическим пафосом свою мысль выразил Иосиф Гофман.
«…Никогда не было на свете души чище и святее, чем у Рахманинова! — воскликнул он. — И только поэтому Рахманинов стал великим музыкантом, а то, что у него были такие превосходные пальцы, явилось чистой случайностью».
И по-своему, вероятно, он был не так уж далек от истины.
Коренные этические основы души музыканта — глубочайшая искренность, человечность, непримиримость к лжи и позе во всех проявлениях, горячая отзывчивость к людскому горю — нашли яркое и полнозвучное выражение в музыке Сергея Рахманинова.
С другой стороны, для него, как для человека, вся его жизнь, очевидно, имела музыкальный смысл. Он страшился даже подумать о том, что эта музыка для него перестанет звучать.
Близкие помнили, как он рассердился однажды, когда врачи предписали ему полный отдых.
— Они думают, наверно, что я буду сидеть на солнышке и кормить голубей!., — проворчал композитор. — Нет, такая жизнь не для меня. Лучше смерть…
Однако к исходу шестинедельных каникул он пожаловался на непривычную тяжесть. Появился кашель, боль в левом боку. Эти симптомы у семидесятилетнего музыканта, как неизбежный итог полувековой концертной страды, никого сами по себе особенно не насторожили.
Началась вторая половина сезона.
В Колумбус Огайо на концерт Рахманинова приехали Сомовы, хотя композитор просил их не делать этого. «Буду плохо играть», — писал он.
Внешний вид музыканта был ужасен. На вопрос о самочувствии вместо привычного «Первоклассно. Номер один!» он проговорил задумчиво: «Что-то плохо», — и добавил, что невмоготу становится играть.
Елена Константиновна Сомова осторожно заметила, что ему нужно прекратить концерты и заняться композицией.
— Я слишком утомлен для этого… Где мне найти былые силы и огонь!
Она напомнила ему о «Симфонических танцах».
— Да, — чуть оживившись, подхватил он. — Я сам не знаю, как это получилось…
Но вот в Чикаго двенадцатого февраля 1943 года его встретили такие овации, что он воспрянул. Очень редко он бывал так доволен своей игрой. Он играл Первый концерт Бетховена и свою Рапсодию.
На другой день он почувствовал резкую боль в левом боку. Врачи установили слабый плеврит и посоветовали поехать на солнце.
Турне продолжалось. Он играл, задыхаясь и превозмогая боль.
Он отказался отменить концерт в Ноксвиле. В программе был Бах, Шуман, Лист, Шопен и Рахманинов. Он с потрясающим подъемом сыграл си-минорную сонату Шопена.
Но это было все, что он смог сделать.
Отменив ряд концертов, он выехал в Новый Орлеан. Под жарким зимним солнцем кипел разноплеменный южный город в устье великой реки. У причалов за окнами гостиницы кричали и звонили в колокола допотопные пароходы времен Марка Твена.
— Ну вот, — говорил композитор. — Отдохнем день-другой на солнышке, а затем в Техас.
Однако наутро было принято решение уехать в Калифорнию на зимние квартиры.
Он не может играть. Ему нужен врач. Только в этом он, по его словам, «узколобый националист». Признает только русских врачей.
— Есть в Калифорнии один такой — москвич. Я поговорю с ним про свой бок, потом мы вспомним далекие годы. Будет хорошо для тела и для души.
Трое суток пришлось ожидать возможности выехать и еще трое медленным поездом добираться до цели. Линии были забиты воинскими составами.
На вокзале в Лос-Анжелосе встретил Федор Федорович Шаляпин с каретой «Скорой помощи». Больной просился домой, но его доставили в госпиталь «Доброго самарянина».
Рентген показал лишь два небольших очага воспаления в легких. Появившаяся в дороге кровь в мокроте исчезла.
Полулежа на койке, композитор в обычном, полушутливом тоне писал Евгению Сомову, повествуя о событиях последних дней. «Много шума из ничего!» — таков был конечный вывод.
Но за этим следовала зловещая лаконическая приписка медсестры по-английски: «М-р Р. не закончил письма».
Он пробыл в госпитале три дня.
Больше всего его тяготило то, что он не может играть, упражняться. Федор Шаляпин-младший, который подолгу его навещал, попытался вселить в него веру в выздоровление.
— Не в мои годы, Федя, — возразил Рахманинов. — В моем возрасте нельзя прерывать упражнения.
Вдруг, словно позабыв о присутствии гостя, поглядел на свои руки, лежащие поверх одеяла.
— Мои бедные руки… — очень тихо проговорил он и, помолчав, добавил одним дыханием: — Прощайте!
Боль в боку жестоко мучила его временами. Но он не жаловался. Только возрастающая бледность выдавала его.
Ирина с дочкой выехали из Нью-Йорка.
После недолгих колебаний доктор Голицын согласился отпустить его домой. Он все еще надеялся, что с приходом теплых дней настанет перелом к лучшему.
На крыльце дома поджидала в белом халате и шапочке с красным крестом Ольга Георгиевна Мордовская, опытная медсестра, присланная Голицыным.
Сергей Васильевич, оглядевшись в комнате, весь посветлел: «Хорошо быть дома!»
В течение первой недели он живо интересовался всем. С жадностью читал газеты, расспрашивал о цветах, перелистывал прейскуранты садоводов. Расспрашивал о березках на смежном участке. От него скрыли, что еще среди зимы березы были срублены. Он попросил настроить радио на Москву и не менять настройки. Он хотел слушать только русскую музыку.
Несмотря на возрастающую боль в руке, он продолжал упражнения кисти и пальцев на немой клавиатуре.
А когда закрывал глаза, с неизменной настойчивостью возвращался к нему все тот же, может быть выдуманный, клочок родной земли с железнодорожным мостиком и синей речушкой. Тенистая тропа (он хорошо это знал) мимо плакучих берез ведет в сосновую чащу. По опушке в траве голубеют звездочки цикория, стоят стройные, как свечки, бледно-желтые цветы, похожие на мальвы. Он никак не мог припомнить их название…
В десятых числах марта собрался консилиум, и фатальный характер болезни сделался очевидным.
Меланома, редкая молниеносная форма рака, уже поразила легкие, кишечник, суставы и даже кровь. Ужасную правду сообщили семье. Все, что оставалось теперь, это скрыть ее от больного и по мере сил облегчить его страдания.
Наталья Александровна держалась стойко. Настал ее час. Только волосы вдруг поседели. Никто хорошенько не знает, какой должна быть жена великого художника. По натуре она была очень интеллектуальна, была у нее своя жизнь, свои мысли. Но она таила их в себе. Мало-помалу она отрешилась от всего своего и сделалась как бы тенью его помыслов и желаний. Она старалась как умела оградить его жизнь и его музыку от назойливых посягательств извне. Если же этим она снискала себе среди людей малознакомых репутацию надменной гордячки — пусть! Это говорит лишь о том, что труд ее, незаметный и неблагодарный, не пропал даром. Теперь он подходит к концу.
Недрогнувшим голосом она читала ему вслух Пушкина, рассказывала новости. Весть о переломе на русском фронте, о разгроме армий Паулюса на Волге вызвала блеск в тускнеющих глазах больного.
— Слава богу!.. — прошептал он.
Однажды Федор Федорович застал его после сна.
— Кто это? Кто это играет? — быстро спросил он. — Почему они не перестанут?..
Когда Наталья Александровна убедила его, что никто не играет, он проговорил со слабой улыбкой:
— Ах да!.. Правда, ведь это у меня в голове…
В беспамятстве он часто двигал руками, шевелил пальцами, словно играл.