Выбрать главу

Все же Президент больше похож не на отца, а на мать – вот что понял мгновение спустя.

На увеличенной фотографии человек с хорошей, как после долгих и тяжких трудов, улыбкой и взмокшим поредевшим чубом. Выгоревшая-выгоревшая – даже на черно-белой карточке это замечательно видно – гимнастерка с расстегнутым воротом. Череда орденов, медалей на широкой груди. Солдат на карточке, что называется, бывалый. Видно, что ему уже не двадцать лет. Из тех коренников, что и войну, и послевоенную жизнь тянули, как воз. Судя по всему, фотография сделана сразу после войны.

Красный аппарат и увеличенное фото смотрят друг на друга. Когда Президент сидит в кресле за письменным столом, то они с его отцом, уже, к сожалению, покойным, тоже, вероятно, встречаются взглядами.

Книги – снизу доверху за стеклянными дверцами шкафов библиотеки и кабинета. Стараюсь запомнить: может, когда-то доведется писать. Прекрасные фолианты по русской истории: Соловьев, Карамзин, Ключевский… За одной из дверок замечаю наклеенную на торец книжной полки полоску бумаги с надписью от руки: «Друзья! Ставьте, пожалуйста, по алфавиту»… Хозяйка, заметив мой взгляд, улыбается:

– На этой территории я и секретарь, и библиотекарь, и картотетчик в одном лице. Пытаюсь внедрить дисциплину…

В точности не знаю, но, возможно, я – первый член Союза писателей СССР, осматривающий президентскую библиотеку. В углу на одном из стеллажей оттененная мощным фундаментом книг – цветная фотокарточка с надписью по-французски.

– Николай Бенуа, – поясняет мне. – На память.

Предварительная, импровизированная экскурсия закончена. Из предметов роскоши, напрягшись, могу назвать два: письменный стол в библиотеке со столешницей из карельской березы – за такими, вероятно, сиживают лишь президенты да классики – и чистота. Та ревностная, живая, почти благоуханная чистота, что парит в невесомом воздухе и чем-то неуловимо напоминает чистоту наших южных, ставропольских горниц – сходство, навеянное, наверное, и увеличенной фотографией фронтовика, пусть с тяжким ранением, но возвратившегося-таки с войны: редкая горница обходится в России без такой карточки. Окна, занавешенные красиво ниспадающим тюлем. Заметив мой взгляд, хозяйка отодвигает край занавески. В некотором отдалении от окна, уже наполовину размытые сумерками, видны силуэты деревьев. Сад?

– Сад… 10 марта 1985 года… Умер Константин Устинович Черненко. В десять часов вечера состоялось экстренное заседание Политбюро. Михаил Сергеевич вернулся домой, а мы тогда были на даче за городом, очень поздно. Вышли в сад. Было что-то давящее в глухой, еще не тронутой весною ночи. За три года – третья смерть. Смерть трех генсеков подряд, трех руководителей страны. Михаил Сергеевич был очень уставшим. Сначала молчал. Потом говорит: «Завтра – Пленум. Может стать вопрос о том, чтобы я возглавил партию». Для меня такой разговор был неожиданностью. В какой-то степени – потрясением. Больше того. Я поняла, что это неожиданность и для мужа. Никаких разговоров на эту тему у нас раньше никогда не было.

Мы бродили по саду, еще лежал снег. Муж опять помолчал. Затем как бы исподволь стал размышлять – вслух: «Столько лет работал на Ставрополье. Седьмой год работы здесь, в Москве. А реализовать что-либо крупное, масштабное, назревшее – невозможно. Как будто стена. А жизнь требует – и давно! Нет, – услышала я. – Так дальше жить нельзя».

Так я впервые услыхала эти слова…

Мы давно сидим за небольшим полированным журнальным столом. Включен магнитофон. В руках у меня записная книжка, ручка. Я вижу, что моя собеседница, несомненно, готовилась к сегодняшней встрече. Но эта подготовка лишена той бюрократической заданности, что присуща нашему брату. У нее даже не блокнот, а листки. Листки из записной книжки и из обычной ученической тетрадки в клеточку, половинки и четвертушки, а иногда вдруг полновесный и полноформатный белоснежный лист писчей бумаги возникает в этой очень «женской», разномастной стопке. Она поднимает перед собой очередной листок, на котором иногда бывает записана всего одна фраза, и то с сокращениями, мгновение вглядывается в него, как вглядываются задумчиво в карту, произносит, восстановив, записанную в нем фразу или, оттолкнувшись от пометок, развивает свою мысль. И в этих конспективных пометках, как и в самих воспоминаниях, нет усердной методичности. Процесс летуч, как и почерк, его фиксирующий. Я это представляю так: что-то вспомнилось в круговерти дня, возникла неожиданно какая-то искомая мысль, и человек наскоро записал это – на первом, что попалось под руку. Если верно, что стиль – это человек, то в данном случае листки отражают стиль не только мысли, но и самой, отнюдь не беззаботной, жизни.