— Где-то в Богемии, — сказал Толька. — Там у меня старший брат погиб. Художник. Один из его товарищей по заключению сохранил его зарисовки и переслал их матери уже после войны. Откуда? Не помню. Кажется, из Франции. Я тысячу раз пересматривал их — и мальчишкой и взрослым, — все запомнилось до мелочей. И то, что мы с Юркой видели сейчас — я имею в виду общее впечатление, — очень похоже. Тот же пейзаж, та же внешняя обстановка. Даже столбы с проволокой словно отсюда срисованы.
— Карандашом? — спросил Зернов.
— И углем.
— Значит, одноцветные. Думаю, что вы все-таки ошибаетесь, Толя.
— Почему? Товарищ из Франции уверял, что рисунки очень похожи.
— Память человеческая никогда не воспроизводит увиденного абсолютно точно. Особенно в мелочах. Что-то смазано, что-то тускнеет. Ваш друг из Франции сравнивал рисунки с запомнившейся ему действительностью; вы сравниваете действительность с запомнившимися вам рисунками. А это совсем не одно и то же. И потом, по своему внешнему виду такие лагеря часто очень похожи. Один и тот же среднеевропейский горный пейзаж, одно и то же обрамление — столбы, проволока. А вот охранники в желтых сапогах или крагах — это что-то новенькое. Может, не стоит тревожить машину времени? Может быть, это вполне современное узилище?
— Где? — перебил я. — У нас их нет. Социалистические страны тоже исключаются. Скандинавия? Не тот пейзаж. Западная Европа? Я не представляю себе такого концлагеря ни в Италии, ни во Франции. Азия? Не азиатский лес. Где-нибудь в южноамериканских республиках? Тоже не подходит: не тропики и не субтропики. И еще: я просмотрел сотни полицейских кинохроник разных стран, но такой формы не видел. Какое-то экзотическое изобретение вроде тонтон-макутов[1] на Гаити.
— А если мы на другой планете? — сказал Зернов, и сказал даже без тени улыбки.
Я вспомнил свой разговор с Толькой у колючей лагерной проволоки, и на минуту мне стало страшно. Зернову не свойственна игра воображения. Он всегда опирается только на факты. Но какие же у него факты? Странный лес? Желтые сапоги у стражников?
— А ты видел на Земле столько бабочек? — вдруг спросил он. — Сам же сказал: это не тропики и не субтропики. И бабочка наша — капустница. А сколько их? Тьма.
Нашествие белых бабочек напоминало метель. Они кружились, как снежные хлопья над цветником-лужайкой, простиравшейся на несколько десятков метров к востоку от источника. Раньше от нас отделял ее высокий колючий шиповник, но сейчас в его сплошной стенке был вырублен широкий проход — должно быть, Зернов и Мартин делали вылазку. Сначала эта лужайка мне показалась болотцем — уж очень ядовито-зеленой была трава, из которой торчали на длинных тоненьких стебельках красные и оранжевые шапки: маки не маки, а что-то вроде — пестрая цветная проплешина, почему-то заставившая отступить галльский лес. И по всей этой проплешине бушевала белая живая метель. Бабочки садились и взлетали — казалось, им было тесно в воздухе, — и вихревое движение это кисеей закрывало солнце.
— Может быть, шелкопряд налетел? — предположил я, вспомнив грозу подмосковных лесов.
— Это не шелкопряд, — не согласился Толька, — обыкновенная белянка. А изобилие от природы, Борис Аркадьевич. Порядок.
— Природа создает не порядок, а беспорядок. Кто-то сказал: оставьте ей участок земли — она превратит его в джунгли. Только человек может вырастить сад. Только человек может создать разумное изобилие. А это изобилие не разумно. Кошек вы уже видели. Теперь изумляют бабочки. — Зернов обернулся к Мартину: — Покажи им еще одно столь же разумное изобилие.
Мартина передернуло.
— Не могу. Опять стошнит.
Только сейчас я заметил, что он до сих пор молчал, хотя мы уже по привычке говорили только по-английски. А через несколько минут узнал, что его так пришибло. Прикрывая глаза и рот, мгновенно с ног до головы припудренные белой пыльцой, мы втроем, без Мартина, с трудом пробились сквозь бушующую живую метель, но пересечь лужайку не смогли. Нам преградила путь неширокая канавка или речушка с нелепо сиреневым, а местами розовым цветом воды. Вода не текла или текла очень медленно — течение почти не замечалось, но поверхность речушки по краям странно вспучивалась, как это бывает за несколько секунд до кипения.
— Не подходите близко, нагибаясь, не переваливайтесь — берег осыпается, — предупредил Зернов.
Но первое впечатление оказалось ошибочным. То была не река и не вода, а что-то вроде густого, местами клюквенного, местами вишневого киселя, сгустки которого, как живые, наползали друг на друга, и чем дольше я вглядывался в это псевдокипение, тем больше узнавал то, что «текло» или «кипело», а когда узнал окончательно, то внутренне содрогнулся от отвращения. То были обыкновенные земляные черви, скрученные вокруг друг друга без малейшего клочка земли, заполнившие канавку Бог знает на сколько метров, от чего она и казалась розово-вишневой речкой. Их были тут миллионы миллионов или миллиарды миллиардов — скопления бесчисленные и омерзительные до тошноты. Я понял, почему Мартин испугался, что его стошнит, но, оказывается, еще не все понял. Когда Мартин увидел это, он, как и я, содрогнулся от гадливости, но не удержался и поскользнулся на вязком, оплывающем «берегу». Секунду спустя он уже погрузился по грудь в эту живую «реку». Если б не Зернов, протянувший ему дубинку, он бы увяз в этой копошащейся массе, потому что каждое его движение, каждая отчаянная попытка выбраться засасывали его еще глубже. Ему пришлось совсем раздеться, когда он наконец выполз на лужайку, и очищать от червей все складки брюк и рубашки, куда эта наживка рыболова успела заползти во время его «купания». В конце концов его стошнило от омерзения, и он час по крайней мере проветривал и высушивал свою опоганенную одежду. Да, второй раз после этого смотреть такое изобилие не пойдешь.