«Кто помнит, какое сегодня число, месяц и год?» — спросил главный.
Молчание.
«Есть ли где-нибудь календарь?»
Календарей в редакции не оказалось. Я шепнул шефу, что все содержимое справочной библиотеки тоже исчезло.
«Который час?»
Часы у всех показывали разное время, в зависимости от того, когда были заведены утром. До этого они стояли.
«Что вы помните, Дженкинс?»
Дженкинс, редактор иностранной информации, считался Спинозой нашей редакции. Во всех затруднительных случаях, когда политический, религиозный или философский вопрос не находил ответа, обращались к Дженкинсу.
«Я помню, сэр, как меня зовут, — ответил он без малейшей улыбки, — помню, что у меня жена и двое детей, знаю их имена и склонности. Помню сегодняшний утренний завтрак, но не помню вчерашнего. Помню дорогу в редакцию, но не совсем уверен, что вчера шел именно этой дорогой. Помню, наконец, что заведую иностранным отделом и что мне надо писать очередной обзор на седьмую полосу».
«О чем?»
«Не знаю. Название отдела предполагает иные страны, но я не помню ни одной. Я даже не помню, как называется наша. Я знаю, что пишу и говорю по-английски, но сделать отсюда вывод о наименовании нашего государства не могу, сэр. Я не помню также ни одного события ни в прошлом, ни в настоящем, ни одного географического названия. Мне знаком термин географический — он связан с моей профессией, но, что такое география, объяснить не могу. Боюсь, что произошла какая-то космическая катастрофа, сэр. Какое-то излучение смыло память о прошлом. У каждого ли, не знаю. Но в нашей редакции это именно так».
«То же излучение уничтожило и календари, и наши записные книжки?» — насмешливо спросил я.
«И телефонные?» — прибавил кто-то.
«И справочную библиотеку?»
«И архив?»
Дженкинс молчал. Ответ мы получили несколько позже, когда явились мои репортеры. Рассказ их был страшен.
Ничего как будто не изменилось в городе. Были открыты все магазины, парикмахерские, ателье мод, аптеки и бары. Струились встречные потоки автомобилей. Постовые полицейские на перекрестках рассасывали пробки. Спешили пешеходы, торговали лоточники, садились и взлетали голуби. Но…
Репортеры не обнаружили ни одного газетного киоска.
Ни одной библиотеки.
Ни одного адресного бюро.
Ни одной почтово-телеграфной конторы.
И ни одной телефонной будки.
Все часы в городе стояли или показывали разное время. Нельзя было достать ни календарей, ни телефонных справочников и никаких карт, кроме игральных. В пустых кинозалах не оказалось фильмов, а в театрах — пьес, причем все актеры прочно забыли все сыгранные ими роли. Не вышла ни одна газета. Никто из прохожих не помнил, что было вчера, и не знал, что будет завтра. Никто не помнил ни названия города, ни имени главы государства, ни года, ни числа, ни национальности. Некоторые даже не говорили по-английски, а только по-французски, так что объясняться приходилось знавшему оба языка Рейни. Любопытно, что языка никто не забыл, а говорившие по-французски говорили так с детства, хотя самого детства не помнили. Языковую разноголосицу никто объяснить не мог, хотя некоторым казалось, что вчера ее не было. Но точно никто не помнил даже названия улицы, на которой жил, и узнавал его лишь по табличке на углу дома. Некоторые из опрошенных не могли назвать и улицу, где работали: «Как доехать или дойти, знаю, а как она называется, не помню». Какой-то старик растерянно топтался на перекрестке и плакал: «Я киоскер, а киоска моего больше нет». На вопрос, где можно позвонить по телефону, некоторые спрашивали: «А что это такое — телефон?» Шоферы такси толпились на стоянках и не искали пассажиров: они не помнили городских маршрутов. Не помнили их и водители трамваев. Они везли пассажиров «по рельсам, куда колеса бегут». Дарк, доставлявший информацию о железнодорожном транспорте, но позабывший все названия вокзалов, поинтересовался у полицейского, где же найти ближайший. В ответ услышал растерянное: «Извините, не помню».
Таково было Начало, рождество нового мира, каким его увидел и пережил Стил.
10. РОБИНЗОНАДА НОВОРОЖДЕННЫХ
Мы слушали потрясенные, едва дыша. Стил был отличным рассказчиком, умевшим колоритно и образно передать пережитое. Мы словно сами присутствовали при рождении этой частицы земной жизни, выращенной искусственно, как в колбах Петруччи, и получившей самостоятельное развитие уже в расцвете полной сил зрелости. Лишенный памяти своего земного аналога, не связанный никакими узами с его прошлым, человек этого мира входил в него свободным строителем любого общества, любого образа жизни, какой только он пожелает создать. Но уже с первых шагов он был обеднен, обокраден и обездолен. Его не только лишили накопленной памяти, но и всех сокровищ земной культуры, которые могли бы напомнить ему о прошлом. Трудно представить себе интеллектуально развитый, душевно богатый мир современного человека без книг и фильмов, словарей и справочников, музыкальных партитур и магнитофонных записей, картинных галерей и музеев. Но именно такой мир и был рожден в одну ночь и начал жить запрограммировано по инерции. По инерции люди просыпались, обедали, ужинали, по инерции покупали все им необходимое, по инерции делали запрограммированную работу, но разум современного человека — пусть синтезированного, но не робота, не машины, а именно человека по биологической его структуре, по содержанию его нервной деятельности — этот разум с каждой минутой убеждал его, что по инерции жить нельзя. Нужно было наново делать жизнь — все, начиная со школьных учебников и кончая борьбой за человеческое достоинство. Робинзонада Крузо ограничивалась домом, хозяйством и кухней; робинзонада жителей новорожденного Города требовала экономического, политического и социального опыта.
Они сами определили понятия, формировавшие этот опыт: Начало, Дано и Знание. Началом был первый их шаг в еще не осознанном мире, первое ощущение утраченного прошлого, первая мысль о границе между тем, что было, и тем, что есть. Дано и было тем, что есть, запрограммированным условием задачи на построение жизни — миром, казалось привычным с детства, домом, семьей, работой и заботами о завтрашнем дне. А Знание было программой информации, когда-то воспринятой и переработанной, но не отраженной вовне — ни на пленке, ни на бумаге, — информации, которую следовало закрепить и сохранить для потомства. По своей профессии журналиста Стил многое видел и знал, но то были знания случайного наблюдателя, а не ученого-естествоиспытателя или философа, способного научно осмыслить увиденное, просто фотоэтюды профессиональной памяти, точные и контрастные.
Кто-то вдруг обнаружил, что часы больше не отвечают течению времени, не поспевают за солнцем. Обратился к часовщику, задача потребовала внимания астрономов, и вот уже вылетела первая ласточка нового Знания: в сутках не двадцать четыре, а восемнадцать часов. Привычный график жизни и работы менялся, сокращалось свободное время, перестраивались реакции организма на движение стрелок новых часов. А в обсерватории уже изучали небо, как незнакомую карту. Звезды рождались вместе с появлением их в поле зрения астронома: им давали первые пришедшие в голову имена — Жаннеты и Роберта, Гиганта и Прелестницы, созвездия Шпаги и Гавайской гитары. А затем вычислили годовую орбиту и создали календарь. В году оказалось по-старому двенадцать месяцев, но двести восемьдесят восемь дней, отчего каждый месяц уложился точно в двадцать четыре дня. Из недели убрали четверг и превратили ее в шестидневку.
Обостренная профессиональная память — с блокадой каких-то ее ячеек резко усилилась деятельность других — помогла восстановить основы школьного и университетского знания. Стихийно возникший Клуб вспоминающих ученых превратился в Академию наук с лихорадочно работающими секциями. Математики вспомнили анализ бесконечно малых и дифференциальное исчисление, топологию и прочие математические премудрости. Физики, лишенные новейшей аппаратуры, начали хоть и кустарно, но упорно подбираться к тайнам атомного ядра. Строители извлекли из памяти основы строительной механики и сопротивления материалов. По клочкам актерских воспоминаний удалось воспроизвести многие из старых, но понятных людям пьес, а композиторы и исполнители довольно быстро восстановили ценнейшие музыкальные сокровища человечества. Не удалось лишь сохранить имена. Бетховен и Бах были столь же прочно забыты, как Ньютон и Резерфорд. Все, что было открыто, изобретено, сочинено и осмыслено до Начала, публиковалось и исполнялось без имени автора.