Выбрать главу

— Не перебивайте, пожалуйста, Виктор Степанович, — недовольно сказал Коровушкин.

— Привычки у тебя, Витенька! — это Фалалеева.

— Да ну, ребята, мура все это! — По Костиному тону Таня поняла, что разговор ему прискучил. Но не так-то просто разговор этот теперь оборвать. Таня взглянула на часы, до конца работы сорок минут, нет, Костю уже не отпустят.

5

Костя — магический человек, магия жеста, слова, голоса. Странно, внешне ни одной яркой краски — водянистые глаза, бесцветные волосы, желтоватое, нездоровое лицо мало спящего человека... И все, что на нем, тоже болотно-неопределенное, серое, зеленое, рябь мелких клеток. Внешне — ничего примечательного... Но едва он начинал говорить, словно ветер приносил вместе с его словами свет неведомой жизни, которая, оказывается, возможна рядом с нами, хотя и заключена в непритязательную, не вызывающую особого уважения оболочку... Цветков казался бы некрасивым, даже безобразным, если бы не эта всякий раз заново поражающая магия, от него исходившая. Может быть, он сознательно вырабатывал ее в себе? Как актера на сцене подсвечивают разноцветными прожекторами, так он сам себя научился подсвечивать изнутри. Обычно Таня быстро попадала под обаяние его разговора, словно он брал ее за руку, как берут в детстве, и она послушно шла вослед, и он открывал дверцу в стене, и за ней все иное — вначале хаос красок, стихов, цитат, воспоминаний, и сопротивляться всему этому напору бесполезно, она уже сломлена, уже не в силах возражать; там, за этой дверцей, — иной воздух, иная высота, знакомые слова и имена соединены по-иному, и ей не разорвать эту круговерть, нет сил крикнуть: «а я думаю иначе»; не успевая думать, Таня успевала только подчиниться ходу его ассоциаций, где к концу путешествия все сходилось, где каждый звук был не случаен и каждый мазок лишь оттенял общую, на глазах рождавшуюся картину...

Тане нередко приходило в голову, что Цветков прежде всего и больше всего актер — актер редкого таланта; наверное, это был его главный дар, невостребованный, томившийся в неволе тех законов научной корректности, которых Костя вынужден был придерживаться, и все-таки побуждавший своего владельца время от времени хватать зрителей за руки и открывать перед ними двери в свой личный театр. Если бы зрителем Кости была одна только Таня! Тогда это еще можно было бы как-то объяснить. Но вот Цветков на минутку заглянул в «Ботсад» и не удержался, устроил спектакль, тончайший, рассчитанный на всех, не всякому актеру удастся такое — увлечь сразу Виктора, Ираиду, Наталью и Коровушкина, а Костя это сделал играючи. Но это была сложная игра, и, может быть, лишь Таня догадывалась, что в каждом его слове был свой бессознательный расчет — он всех задел, всем польстил, всех заставил задуматься. В Косте от природы был заложен тончайший резонатор. Как в корпусе скрипки Страдивари, звук, резонируя в нем, приобретал благородство. И благородство это, изливаясь на слушателей, льстило их самолюбию. Но в той сложной игре был свой секрет — актеры повторяют роли, написанные для них драматургом, Костя, сам себе драматург, в совершенстве владел тайной кассового успеха. Он тонко чувствовал, где этот самый успех искать: на той грани, где науки уже нет или, лучше сказать, еще нет, но есть насущная в ней потребность, в новом шаге, новом направлении, в тех едва различимых непротоптанных тропинках, которые когда-нибудь превратятся в бетонированные шоссе, и по ним будут привычно катить свои рассуждения их далекие потомки-коллеги.

Да! В Косте жил и этот дар, мощно подкреплявший его актерский талант: ему дано было слышать время, век, конец века, когда так ощутимо стало всеобщее разочарование в успехах точных наук, в последние сорок лет не принесших ничего сколько-нибудь фундаментально нового, когда сама наука утомилась от собственной раздробленности, разобщенности накопленного общего знания. Даже у них, в гуманитарном институте, не очень-то знаешь и вникаешь в то, чем заняты коллеги в соседней лаборатории.

Наука, как черная дыра, подумала внезапно Таня, как звезда с очень большой массой, проваливается в себя под силой собственной тяжести — ей уже не справиться с собой, она отчуждается от себя, превращаясь в индустрию. Ей трагически не хватает философского осмысления, синтеза или, возможно, чего-то более простого? Допустим, права на интересную гипотезу, на шаг вперед, сделанный без оглядки на существующие законы. Легкости — вот чего ей не хватает, права оторваться и воспарить над горами залежавшихся фактов не с тем даже, чтобы этими фактами пренебречь или присмотреться с высоты, как их заново перетряхнуть... а просто... права воспарить и помечтать о небудничном. Все так мелко, скрупулезно и буднично в этой самой науке — графики, цифры, частицы... расщепили, разрезали, поковыряли гены, покалечили живую материю, доказали, убедили... А дальше? А зачем? А для чего?