На верхушке человечьим теплом нагретой горы проплывала в памяти жизнь — целых двадцать шесть лет! И все больше казалось ей, что она мало заботится о муже... Что скрывать, лабораторские дела, новые знакомые по «Ботсаду», новые дружбы и прежде всего сама наука занимали Таню все больше. Ей нравилось теперь то, что вызывало веселое недоумение в университете, — сам процесс познания и научения: долгие, без лишней болтовни часы в Ленинке, конспектирование, переводы с английского, ей нравилось составлять тематические обзоры, ей страстно хотелось получить кусок самостоятельной работы, научиться технологии постановки и оформления эксперимента. Такая романтическая издалека профессия оказывалась суммой навыков, которыми предстояло овладеть. Кстати, лаборатория тогда называлась по-другому: «Труд и личность», проблематика, любезнейшая сердцу шефа. У шефа была тактика — возвышать молодежь. Десять лет назад шеф был еще молодцом, сыпал комплиментами, дарил байками о старом университете, о золотых годах советской психологии, когда он, одержимый энтузиазмом, мотался по железным дорогам и шахтам, составляя «розы профессий». Он помнил массу смешных и печальных историй: изменилась техника, изменились профессии, изменилось отношение психологов к самим себе — в годы юности шефа они были твердо убеждены, что их наука способна осчастливить человечество. Отношение к психологии ее творцов и исполнителей в те далекие годы было почти религиозным.
Таня слушала шефа, как слушала в детстве тетю Капу, — веря каждому слову. И шеф, совсем как тетя Капа, оживал от собственных рассказов, поблекшие, слезящиеся глаза его становились голубыми, стриженные под бобрик седые волосы воинственно топорщились дыбом, откуда-то из небытия выплывала большая, уверенная в себе челюсть, скошенная десятилетиями бед и унижений.
Кухня, пеленки, первые Петькины слова, Валентиновы первые существенные успехи в работе, ожидание квартиры — все это занимало Таню, но не меньше увлекал ее собственный начинавший складываться мир — интересов, привязанностей, антипатий. Она определялась в науке в те годы. Мир расплывчатых категорий и понятий, куда все больше уходила Таня, был катастрофически чужд мужу, однако Таню не оставляла надежда, что со временем он поймет и примет. Ведь он так понимал все, что касалось быта, внимания к ней, любой мелочи, относившейся к ее здоровью. Ей вспоминались вроде бы мелочи. Как должен был родиться Петька. Как Валентин объездил весь город в поисках бумажных пеленок, закупив тысячу штук. Финские пачки заняли полкомнаты — свекровь поджала губы, смиряясь с непорядком. И голос его, когда он позвонил ей в роддом на следующий день после рождения Пети: «Танюша, ты?»
И, пустая, легкая, непривычно невесомая, услышав всхлипывающую паузу, она не сразу догадалась, что он плачет.
Телефон стоял в самом конце коридора, огромный фикус заслонял окно, сквозь зеленые листья сыпал неслышный снег.
— Таня, Таня! — бормотал муж и, не справившись с собой и стыдясь этого, повесил трубку.
А так хотелось ему все рассказать — так долог был путь до конца коридора.
...Давно себя не помня, ощущая себя куском страдающего мяса, потерявшего облик человеческий, она металась уже двое суток, охрипнув от напряжения борьбы, совершавшейся независимо от нее ниже поясницы. «Что ты, девка, пищишь? — раздражалась нянечка. — В голос кричи, дура, помрешь — не заметят». Таня начала кричать, но и крик не помогал.
А когда все кончилось, за окном шел снег, редкий, медлительный, над крышей соседнего дома пробивалось бледное солнце, на секунду Таня куда-то провалилась, муж склонился над ней низко-низко, глаза в глаза. «Мальчик», — сказал муж почему-то женским голосом. «Женщина, да очнитесь, у вас мальчик», — тормошила ее акушерка, Петьку уже успели унести. Солнце поднялось над домом, освещая огромную белую комнату, отблескивая на потолке зайчиками хирургических инструментов, разложенных на столике рядом (неужели ими что-то делали?). Солнце подсвечивало розовое тело женщины, лежавшей, опираясь на локоть, на соседнем столе. Розовая женщина излучала сияние, светилось ее лицо, светилось тело — такой меры одухотворенности Таня не видела с тех пор не только в жизни — в живописи никогда. Вспоминая ее потом много раз, Таня думала о том, что вся тысячелетняя история искусств, в сущности, чисто мужское занятие, ни одному художнику-мужчине не удалось до сих пор запечатлеть женщину в эти первые минуты, и то, что случайно подсмотрела Таня, никогда не станет достоянием всечеловеческим, хотя чудо, творившееся в тихости январского полдня, творилось на земле миллиарды раз и творится среди людей непрерывно. Часа через два она подробно разглядела женщину, родившую одновременно с ней: они попали в одну палату. Косая, с припухшими веками, с привычно озлобленным лицом, она жадно хлебала суп на соседней с Таней койке. Изъяснялась она только матом.