...Первое лето после Петькиного рождения они прожили втроем за городом. Возвращаясь вечером из Москвы, муж говорил с порога: «Ложись, я сам». Однажды ночью Таня призналась, что боится оставаться днем одна на пустынном участке, и, если от страха пропадет молоко, чем тогда кормить Петьку?
Под недостроенным домом деловито топали ежи, билась в окно ветка, плохо пригнанные к рамам стекла мелко дрожали, ветер гудел над лесом, словно подтверждая, что Таня права, пора уезжать, они здесь чужие. Валентин прижал ее к себе, гладил вздрагивавшие плечи: «Наплевать на молоко, наплевать на Петьку, — шептал он. Она слегка отстранилась, пытаясь разглядеть его лицо. — Хочешь, скажу правду? Я только тебя люблю, это плохо, да? Я тебя ревную к Петьке. До сих пор не догадалась?» Таня забилась, заплакала в его руках. А ветер все гудел, и ежи все топали под полом, устраиваясь ко сну, и одинокая ветка билась в окно, будто пыталась понять, что происходит в доме.
— Вам нравится именно здесь? — Константин Дмитриевич широко распахнул руки. — Здесь и вправду хорошо. Но лучшая точка на острове — возле церкви.
Цветков коротенько рассказал о пребывании поэта Мандельштама в Армении, о жизни его с женой на Севане, в этом же, подумать только, доме творчества, два месяца жил и всю жизнь потом вспоминал, об изучении им армянского языка. Таня о судьбе Мандельштама тогда еще ничего толком не знала, слушала открыв рот, и все-таки потом возразила:
— Зато отсюда Севан кажется морем.
— Морем? Иссык-Куль еще может показаться морем, только не Севан. Севан такой домашний, обмелевший. Иллюзии, всё иллюзии. По моим наблюдениям, женский мир построен на иллюзиях. Кончается одна, начинается другая. Вечный двигатель женской души. Разве не так? Всмотритесь в себя, вы сотканы из иллюзий.
В маленькой белой кепчонке, не заслоняющей от солнца и пригодной разве что для Прибалтики, Цветков расхаживал, вольно разбрасывая руки, по любимому Таниному пригорку. Ветер надувал широчайшие брючины, казалось, белые штанины, как два паруса, вот-вот оторвут профессора от горы.
— Любопытно было бы построить структуру личности женщины, выделив несовпадающие звенья с миром мужчин. Исследование нужно поручить женщине. Впрочем, виноват, еще король Генрих Четвертый сказал: «Людям ведома лишь противоположная половина рода человеческого, так, мужчины знают многое о женщинах и ничего друг о друге, женщинам же понятны только мужчины».
Могла ли она еще вчера вообразить его рядом? А он гулял по горе, наклонялся к травам, принюхиваясь, присматриваясь, присаживаясь на корточки, застывая подолгу на одном месте. Доставал бинокль и снова застывал, вглядываясь в далекие горы. Худобой, переходящей в одномерность, словно не было в нем тела, только силуэт на фоне неправдоподобно синего с утра неба, напомнил он тогда Тане борзую. И длинная шея, вытянутая навстречу чему-то...
...Исчезающая порода, редкость, не поддающаяся размножению. Три борзые, отрешенные, тонкомордые, не оглядывающиеся по сторонам, несвязанные ничем и ни с чем, прогуливались изредка, ведя за собой на поводке хозяйку, по Суворовскому бульвару в Москве. Собиралась толпа, восхищалась — длинные вытянутые морды, пренебрегая, проплывали мимо. Незадолго до отъезда ее на Севан они с Валей возвращались из «Колизея», смотрели там какой-то детектив. На Чистых прудах остановились поглядеть на лебедей. «На самом деле я люблю в жизни только две вещи — смотреть детективы и спать с тобой», — сказал муж. Вот тут и появилась борзая и застыла недалеко от них. Из соседней стекляшки, со второго ее этажа, слышалось «Горько», видны были мечущиеся силуэты, фонари дневного света мертвенно отражались в воде, лебеди казались призрачными, нарисованными на темной, пожухлой клеенке. Крики из стекляшки все нарастали: молодые стеснялись целоваться. Лебеди неторопливо уплывали в дальний угол. Борзая стояла очень спокойно: на нарисованную свободу лебедей ли она смотрела? Потом так же безмолвно, далеко выставляя передние лапы, отошла от решетки и, проходя мимо, взглянула на них.
...Константин Дмитриевич по-прежнему бродил вокруг, сосредоточенный на своем, чему-то своему улыбаясь. На Таню он не обращал внимания: получалось, что она невольно за ним подсматривала.
— Константин Дмитриевич, вы успели рассмотреть хранительницу церкви? Колоритная внешность, правда?
— Что вы сказали? Нет, я ее не заметил. Зато я зафиксировал обрывок ее фразы, она сказала экскурсантам о битве двенадцатого века: «Мы решили стоять до конца». Я зафиксировал ее «мы». Стилистически оно неуместно, психологически же великолепно: о событиях восьмивековой давности сказать «мы». Полное отождествление себя с историей, в одном местоимении — все величие народа.