— Обижался.
— Пусть на мамочку свою обижается! — с досадой пробормотал Денисов.
...Когда Петька плачет, глаза у него становятся совсем синими. У Петьки глаза матери. Сегодня Костя подошел к администратору в гостинице узнать о номере для Нонны, наклонился к окошку — навстречу Танины глаза, серые, с золотым венчиком вокруг зрачка. Только со всех сторон грубо намалевано чем-то лиловато-зеленым. Костя продолжал спрашивать о броне, а сам напряженно вглядывался в ее глаза. Родные глаза на чужом лице, странное ощущение! Он рассматривал золотой венчик: лучики расходились иначе, чем у Тани. Подошла Нонна; увидев ее, администраторша рассвирепела, отчеканила, что номеров нет. Вот почему они оказались здесь. Впрочем, Нонна от Денисова, кажется, в восторге, правда, слишком спешит не ударить лицом в грязь: «из провинции, но не хуже вас». Уже несколько раз четко поправляла Вальку по мелочам. Денисов что-то несет о Париже, но топографию города она знает лучше — улицы, кварталы, похоже, проштудировала по путеводителю. Трезвый научный подход.
— Сименон, с вашего позволения, тем и известен, что в своих романах редко выходит за пределы Парижа, а в Париже — за пределы только одного округа. Этот округ — район между...
Эффектно она Денисова срезала.
— Валентин Петрович, а в Швейцарии вы были? Сименона видели? — это уже вопрос трогательной провинциалки.
Денисов зажмурился, как сытый кот, пошевелил бородой — мирный красавец, даритель чудес.
В канун нового, 1946 года отец взял Костю с собой в Москву, он ехал на медицинскую конференцию. Остановились они у дальних родственников матери, в доме-пироге, в комнате, выходившей окнами на Арбатскую площадь, — совсем рядом с нынешним Таниным жильем. Внизу звенели трамваи, трехэтажный дом с булочной и молочной в конце Суворовского бульвара как бы заслонял еще несуществующий Калининский проспект и знаменитый роддом Грауэрмана на исчезнувшем ныне куске Молчановки, с елочного базара на задах метро в разные стороны от площади шагали елки... Костя был уже взрослый, кончал десятый класс. Шел снег, они с отцом гуляли по бульварам. На Тверском набрели на огромного фанерного кота. Кота построили недалеко от памятника Пушкину, памятник еще не перенесли на новое место. Кот сидел пухлый от покрывавшего его снега с чудом внутри рыжего брюха, из брюха торговали ромовыми бабами — вкус их был невероятен. Отец глядел, как Костя осторожно обкусывал глазурь, и до самых Никитских ворот улыбался.
Как же, дождешься от Денисова ромовых баб!
Денисов продолжал увлекательный разговор о заграницах, Костя молчал, и хорошо знакомое Тане отрешенно-неприязненное выражение прочно установилось у него на лице. Значит, подступала тоска, холодная, темная, перехватывала горло. Как он ни держит себя в руках, все его визиты к ним в дом кончаются злобой. Тяжелое чувство, Костя ему с легкостью поддается. Привез зачем-то аспирантку — лишние хлопоты, глупые разговоры. Складываются в жизни такие ситуации, человек твердо знает, что попадать в них унизительно и невозможно, и уже не в силах без унижения этого обойтись. Род мазохизма, душевная болезнь — так он однажды признался Тане. К вечеру Костя скисает, ему становится жаль себя, рождается искушение зайти, Если бы они еще жили подальше друг от друга. Близкое расстояние давно стало для него оправданием: забежал просто так, по соседству. Вполне приличное объяснение, правдивое: в Москве теперь все чаще общаются и дружат по территориальному признаку...
Аспирантка что-то увлеченно рассказывала Денисову о нонконформизме, потом перешла к студенческим волнениям во Франции, Денисов застал их в 68-м году в Париже, ему было что вспомнить, но он отмалчивался, а Нонна между тем уже цитировала философов, Адорно, Маркузе, прилежно пересказывая монографию Давыдова. Цветков был ее внутренним рецензентом и при своей фотографической памяти тотчас вспомнил рукопись на желтоватой бумаге с западающей буквой «л» и где какие куски из цитируемых Нонной были расположены. Пусть цитирует, подумалось ему, пусть. Есть у нее цепкость, память хорошая, восприимчивость, хочет понравиться Денисову, пусть!
Таня мыла посуду, к умному разговору ее не привлекали, в зеркале над мойкой Цветкову было видно ее уставшее лицо. О боже, неужели даже дома она всегда на виду? И куда исчезла та девочка, с которой он познакомился когда-то в Ленинграде и тотчас же, пожалуй впервые в жизни, потерял голову; все следил в тот первый вечер за ее глазами, золотой венчик то гас, то расширялся, глаза ее сияли и радовались чему-то для него недоступному, просто жизни, которую он никогда не воспринимал как то, чему возможно радоваться; ее веселил и Левка с его второсортными шуточками, и надоедливо гремевший оркестр, и какая-то гнусная рыба, которую нагловатый официант выдавал им за форель. Она взглядывала на Цветкова, смеясь глазами, а он глаза отводил, не находя в себе сил улыбаться в ответ: ему было невесело в тот вечер, предчувствие томило его, предчувствие, что в его жизнь входит что-то неведомое ему доселе, женское, беззаботное, беззащитное и вместе с тем неподвластное его воле, с чем надлежит будет справляться долго-долго, и неизвестно еще, чем все это для него обернется...