Чудом выскочив в сени, Бучинский помчал по дворцу. Пнул двери Прихожей палаты и застыл, остановленный почти стальным духом смиренно насиженного помещения.
Навстречу царскому наперснику поднялось несколько меховых станов: Голицын, Сутупов, Молчанов и Шерефединов удивленно глядели ему в побелевшее лицо и на покачивающиеся не в лад на его поясе клинки — в остро блещущих ножнах.
— Соколик… благодетель Яня, — сказал, задышав тоже мельче, Сутупов, — ну как тамо-тка?
Ян, войдя в Прихожку окончательно, растер по лбу пар и присел на лавку:
— Нет… никак… Да я чуть не убит… Чтобы еще хоть раз! — Наперсник расстегнул ворот, полез за атлабас[136] рукой.
— Ты сказывал ли, что живот ее еще опасен? — спросил в тоске, не зная, как понять и обмануть неудачу, Сутупов. — А баял, что она — бесов послушница и ворожит, чтоб отманить от всех важнецких дел царя?
— Как об корону горох… — мотал вихрами поляк. Таки нашарил за потайной пазухой, вынул и протянул думным сенаторам камешек — розовый альмандин.
— А ты остерегал царя, — влез Шерефединов, — что кызбола[137] в Сарае суть тамыр есть — корень зла?
— Приберите обратно, — настойчиво протягивал Сутупову лучистый камешек Ян. — Я ничего не должен вам, и вы мне не должны… Мне сей предмет не надобен.
Дьяк Сутупов скользью глянул на засыпанные крупным клюквенником лалов и венисовой росой сабли на кушаке у Бучинского: и впрямь ляху не надобен маленький альмандин.
Бояре припотунились. Нельзя, нельзя держать близ молодого цесаря прелестницу бедняжку. Ополоснет огневой влагой зениц, натуго обвяжет телесами. А там памятозлобием своим и наведет государя на врагов- своих неотмщенных. На распорядителя смерти над маткой и братом — холодного думца Голицына, на согласного смотрителя Сутунова, на душителя-дьяка Шерефединова да на Молчанова-жильца, за ноги держачего.
Дмитрий все холодней день ото дня к прежним любимцам, так и веет студено из царской души. Час не ровен: принесет этот ветер приватный указ, погонит этот ветер в спину батогом в пермяцкие леса, сорвет с головы шапку-боярку, а то скинет и голову, катнет слабую в полую даль…
— Ну что ты, Яня, что ты? — чуть отклонил руку Бучинского с камнем Сутупов. — То ж не в обиду, не во мзду. Так, подарок, безделка на память. Спрячь скорее, не обижай…
Янек подумал, подергал атласными бровками и, приподняв плечи, как через силу, с подарком впуская за ворот неодолимую усталость, убрал альмандин.
Шерефединов сразу сел и ухватился руками за бритую голову:
— Уш кабы я был польский друг бачки-падиша, нашел бы, каким словом в него мысл вертать!
— Ну, каким словом?
— Я бы сказал: вспомни, как говорят досточтимые старики в наших Ногаях…
— Стой, ты же советуешь от лица польского друга, — перебили его.
— …Говорят старики в нашей Польше, — поправился Шерефединов, — они говорят: «Орысны айдхан сезлер дыгнемесе! Ахай олурсэн!»[138]
Царство в царстве. Казнь
В сыскном подполе разговор с князем Василием Шуйским вышел короткий. Князь под пол только заглянул — завидел три ненастные свечи, обмирающие от сырой тьмы, столбы — равномощные тени, кем-то отброшенные из-под земли, несложную ременную петлю под перекладиной и в черной смрадной луже затвердевшее бревно противовеса. Уперся Шуйский из последней мужской, оттого зверской силы скованными ногами в косяки узких дверей и на пытку не пошел. Заголосил благим блеянием, мол, повинюсь во всем правдиво и пространно. И здесь же, враз, сев на приступке крутой лесенки, на все вопросы сыскной сказки дал утвердительный ответ: все так и еще как! — умышлял, витийствовал, озоровал, каверзовал, склонял, ярился, привлекался…
Пока ярыжка успевал подсовывать под перо в твердой щепоти Шуйского то навесную чернильницу, то наветные листки, Басманов и Корела вышли подышать во двор.
У полинявшей задней стены здания Казанского приказа отцветал большой черемуховый куст. Корела и Басманов подошли к нему и опустили лица глубоко в подсохшие, но еще остро-ясные грозди.