Выбрать главу

Не раз думал я, после этого разговора с сапожниками, что же такое стелька в человеке, по образному выражению Мирона Ивановича?

Можно, пожалуй, объяснить так. Люди без стельки — это умеющие внешне производить впечатление, а внутренне — никчёмные работники, бездельники, болтуны. Но ведь встречаются и очень деловитые люди, энергичные, хозяйственные, а тоже с какой-то душевной пустотой. Иной раз это даже не пустота, а нечто другое, в чём тоже нужно бы разобраться поглубже: не уведёт ли оно человека, при всех его благополучных на вид «показателях», куда-то совсем в сторону от больших жизненных целей советского общества?..

В одной кубанской станице работали председателями колхозов двое старых моих знакомых — Тихон Поликарпович Наливайко и Максим Григорьевич Рогачёв. Оба руководили крупными богатыми колхозами. «Передовик», колхоз, где был Наливайко, имел годового дохода перед войной свыше двух миллионов, называли его «дважды миллионер». Колхоз «Серп и молот», где работал Рогачёв, немного отставал по доходности, но тоже приближался к двум миллионам. Рогачёв и Наливайко считались лучшими председателями в районе, их колхозы раньше всех кончали сев, уборку, у них больше, чем у других, распределялось хлеба и денег по трудодням.

Наливайко и Рогачёву, людям уважаемым, бывало, прощалось в районных организациях многое такое, за что других не преминули бы взгреть.

Если бы председатель какого-нибудь отстающего колхоза в разгар полевых работ повёз в Краснодар два вагона ранней капусты и сидел там со своим товаром неделю, выжидая дождя, — чтоб прекратился подвоз и поднялась цена, — это ему не сошло бы даром. Наливайко — сходило, потому что в хозяйстве у него было всё налажено, были у него распорядительный заместитель, толковые бригадиры и его отлучки не отражались на текущих кампаниях. Если, случалось, и журили его за чрезмерное увлечение базаром, то в шутливом тоне, похлопывая по брюху: «Социалистическое накопление? Красный Ротшильд! На который миллион перевалило?».

Рогачёв — жилистый, худой, почерневший и высохший на степных ветрах, красный партизан, боец Первой Конной — тоже был не дурак насчёт купли-продажи. И о нём говорили с похвалой: «Хозяин! Копейки колхозной не упустит!»

«Не для себя — для колхоза», — этим оправдывалось всё, и это мешало райкому партии глубже вникнуть в дела оборотистых председателей.

Мне, жившему ближе к ним, многое в их колхозах — и хорошее, и плохое — было виднее. Чувствовалось, что у самих председателей в душе осталось ещё что-то от мужика, от крестьянской ограниченности. Всё для нашего колхоза, а что за нашими межами — хоть пожаром сгори! Любить колхозное, как своё — этому они научились. А дорожить государственным, как колхозным — этому им ещё надо было научиться.

Странная вещь: в самой богатой станице района, где было два колхоза-миллионера, учителям, врачам и рабочим МТС жилось труднее, чем в других, не столь богатых станицах и хуторах. Наливайко и Рогачёв «монополизировали» рынок и завышали цены на продукты, как им вздумается. Даже в городе всё стоило гораздо дешевле, чем на местном глубинном рынке, но до города — тридцать километров, за молоком туда не наездишься.

Из-за этих двух самых мощных, но не отзывчивых на общественные начинания колхозов в станице сорвалось строительство межколхозной электростанции. Наливайко и Рогачев никак не могли договориться, кому проводить свет в первую очередь, а кому во вторую — строительство планировалось на две очереди. Решили строить каждый себе «собственную» станцию. Но для маленьких электростанций трест не отпускал оборудования. Так и жили там люди при керосиновых лампах и каганцах. Не было станичного клуба, радиоузла, школы не освещались по вечерам. А хлеба колхозники получали по десять килограммов на трудодень

Поговаривали, будто Наливайко приказал однажды чабанам перед стрижкой овец целый день гонять отары по пыльным дорогам и взлобкам, чтоб набилось песку в шерсть — для весу. Все умные хозяева, мол, делали так раньше. А Рогачёв дал как-то свой духовой оркестр в соседний колхоз — похоронить с почестями одного старика-активиста, — а потом прислал его вдове, больной одинокой бабке («чужая» — из другого колхоза) повестку на сто рублей «за пользование оркестром».