С тупой покорностью отчаявшегося человека оттирал он их теперь влажной тряпкой, пока не проглянул, победно сияя, его любимый канареечно-желтый цвет.
Отовсюду послышались шутки. Кто-то швырнул в него костью, разумеется, уже обглоданной собаками.
Ужасные люди. Их гнал в Испанию нюх. Здесь, чуяли они, затевалось что-то великое. Сюда стекались ландскнехты (как Ульрих Ницш), которые не соглашались на ту новую роль, скорее полицейских, чем воинов, что уготовили им бургомистры. Сюда бежали люди, смелые поступком и мыслью, бандиты и праведники из ганзейских городов, где на первые роли выходили судейские, богатые галантерейщики и евреи, подвизающиеся на ниве науки и искусства и уже заполняющие полотна немецких и фламандских костумбристов (семейство Арнольфини и толстозадые важные аптекари с трубками в зубах на картинах Гольбейна).
Испания давала великий шанс. Искатели приключений ехали сюда из Фландрии, Бургундии, франции…
В Испании той поры легко могли найти себе удобные щели наглый авантюризм, любая низость и цинизм.
Грозные властители Фердинанд и Изабелла — католики в строгом смысле этого слова — стояли за разрушение всех устоев, мешавших человеку быть человеком. {34}
А пока? Какая мука! Какие тоскливые дни! Какие серые вечера! Колумб с зажатыми в руке желтыми башмаками — двумя эоловыми арфами, ждущими порыва ветра, — сидит одинокий, опустошенный, тупо глядя на слепого гитариста, который сменяет лопнувшую струну. — Какая тоска! — восклицает Христофор.
Ковалась великая, единая, сильная Испания. Но без насилия, насилия всякого рода, цели не добиться. Об этом знали и Фердинанд, и Изабелла.
Так, разом, переселить смирный, трусливый народ в империю. Вытащить его за волосы из болотного покоя. Ведь все вокруг было заражено глубинной ненавистью к жизни, затянуто средневековым мраком. Все было строго рационализировано, враждебно человеческой плоти, враждебно инстинктам и чувству. Рациональное христианство укрывшихся за монастырскими стенами клириков, выцветших монахинь и сплетничающих семинаристов. Тихая заводь для отчаявшихся и немощных, чья добродетель рождалась бессилием. Вечером — шелест литаний. Ночью — бесовские соблазны. Сон при свете дрожащей свечи. Безрадостный блуд.
Настоящий король — не больше чем выразитель глубинных инстинктов целой расы, целого народа. Фердинанд и Изабелла ощущали, что, бросая в костер еврея, они прижигали in nuce* извечную христианскую язву.
Ничто не мешало им встать на сторону римского католицизма.
Но в Испанию стекались крепкожильные кондотьеры. Прибывали люди, погибавшие в узколобой обывательской Европе, которая мечтала превратиться в интернациональное купеческое сообщество. Эта Европа предлагала тем, кто хотел выплыть, два пути: оптовая торговля либо разбой.
Юные монархи были мудры: на разнузданное языческое празднество можно попасть лишь сквозь дверцу закостеневшего суеверия. При народе они поддерживали папу. И соперничали с, епископами в изнурительных молитвенных турнирах. (Изабелла в бешенстве кричала, когда задремавший монах из хора вдруг пускал петуха.)
И далеко не один искренне и бесхитростно верующий священник пошел на костер, обвиненный в тайной симпатии к иудейству.
Королевство только начало крепнуть. Параллельно шли две войны: тайная, внутренняя, и внешняя. Вторую и описывали историки. Ведь история сообщает нам лишь о великом, громком, видимом. О тех событиях, что завершаются парадами и торжественными мессами. Потому-то история, изготовленная для официального потребления, столь пуста и банальна.
Так вот. Шла война между Фердинандом и Изабеллой, и значение сих сражений трудно переоценить. Война тел, война двух полов — она-то, по правде говоря, и легла в фундамент современного Запада и предопределила все ужасы, с ним связанные.
Все началось с коронации Изабеллы. Шага, с ее стороны, внезапного, удивительного и, пожалуй, опрометчивого. Это событие произошлЪ на следующий же день после смерти Энрике IV. То был настоящий putsch 13 декабря 1474 года. Мужская гордость Фердинанда была задета самым чувствительным образом. Он находился тогда в Сарагосе, и с ним не сочли нужным даже посоветоваться. Ему, мужчине, Изабелла не уступила главной роли.
Сегодня мы вправе предположить, что во дворце в Сеговии Изабелла страстно мечтала о смерти Энрике IV, ждала ее. Подгоняемые принцессой, день и ночь трудились швеи, готовя ей облегающее платье из шелка и пышную горностаевую мантию, расшитую жемчугом.
В тот день, когда стало известно о вполне естественной кончине короля, принцесса спустилась к ужину в глубоком трауре. Но уже утром 13-го числа, как никогда прекрасная, вся в белом, шла она во главе процессии архиепископов и рыцарей. Шла следом за кастильским мечом правосудия. Никогда еще ни одна женщина не отваживалась завладеть оружием, соединявшим в себе жизнь и смерть. {35}
А на старой кобылке, самой смирной, как того и требовал протокол, плыла на красной подушечке корона Кастилии.
Залпы из мушкетов и аркебуз. Крики и плач черни, ослепленной лицезрением. знати и роскоши. Нищие, прокаженные, толстые матроны дают волю слезливому умилению. Хриплые бомбарды сотрясают воздух. Ржут, бьют копытами землю рыцарские кони (солдатские же лишь отгоняют хвостами мух). Мечутся в небе ошалевшие голуби.
Ей удалось провести всех: стать королевой раньше, чем об этом узнали феодальная верхушка и собственный муж. Что касается Бельтранши, то она, казалось, уже не вырвется из пут безумия. Хуана носилась вокруг отцовского гроба, а когда пришло известие о коронации Изабеллы, принялась кататься по нечистому дворцовому полу и посыпать себе голову пеплом от тех самых копыт, что сжигал в очаге ее мнимый отец.
В ту же ночь отправила Изабелла гонца в Сарагосу:
«Пришла к нам Смерть, никем не ожидаемая сеньора, за душой беззаботного праведника. Я шла нынешним утром за мечом правосудия, но то — лишь метафора. Только ты, Ваше Величество, — средоточие всех моих помыслов».
С того момента начала она испытывать все неистовство мести озлобленного, униженного мужчины. Фердинанд напоказ начал окружать себя другими женщинами, так как главная, единственная, его предала. (Изабелла не наставила ему рогов физически, но она захватила в свои руки прочный и короткий меч власти. И смириться с этим в эпоху непримиримой фаллократии было невозможно.)
Уже наутро, в пятницу, Фердинанд обходил строй гвардейцев в сопровождении Альдонсы Иборры де Аламан — «немки», как звала ее разгневанная Изабелла. (Альдонса была одета в экзотический костюм французского бретера, на ней были и высокие сапоги, доходившие до середины бёдра.)
Изабелла попала в западню и всю силу любви познала, лишь катясь по горькому склону в бездну ревности.
Ночью она склонилась над обнаженным Фердинандом и тревожно, как зверь, идущий по следу, кинулась обнюхивать его кожу. Потом наступил черед одежды, шляпы, сапог, шпаги. И в какой-то миг она поймала намек на запах чужой женщины — соперницы.
Вновь и вновь утыкается королева носом в локоть рубашки, которая в темноте опочивальни кажется куклой-марионеткой — анемичным монахом. Что это? Египетские духи или пот? Бобадильи, Немки или отвратительной французской шлюхи по прозвищу «Обезьяний Хвостик»? Острая боль мгновений, когда над головой обманутой супруги висит топор решЬющего доказательства, а она все еще надеется на возможную ошибку. (А может, то запах пота взмыленной кобылицы, на которой Фердинанд вчера скакал?)
Отчаяние, боль, сомнения, страсть. Сейчас она жаждала лишь одного — пусть мучивший ее душу пожар будет погашен другим пламенем, пламенем Фердинандовой плоти.