Так что людей я не боялась. Я боялась саму себя. Боялась увидеть себя, по-настоящему узнать. Мне не понравится то, что я узнаю. И тогда я застряну в собственной шкуре, как застряла в доме. Я боялась выйти в мир и существовать, быть кем-то и функционировать. Мне приходится вести себя так, словно моя кожа — не клетка, из которой я не могу вырваться.
Меня не существует в этом мире. Как сказал Лукьян, меня нет. Я была никем. Но находясь здесь, с ним, в этой могиле, я медленно сталкиваюсь со своим страхом.
И дело было не в Лукьяне и не в том, что он со мной сделает.
Я боялась саму себя.
Я стояла перед зеркалом, как вчера, и видела все то уродство, которое не позволяла себе увидеть. Осколки режут меня изнутри и снаружи.
Я не сомневаюсь, что он изучал все ужасные вещи обо мне, даже не зная моего любимого сериала или еды.
Я узнала его имя только вчера. Мне хотелось узнать больше. Я жаждала этого. Точно так же, как жаждала большей боли, которая приходила от его присутствия. Потому что это было другое, более внутреннее, более живое, чем то, с чем я жила одна.
Я пошла тем же путем, как вчера, прежде чем осознала это. На этот раз он не ждал меня у французских дверей. Я не смотрела на них слишком пристально, потому что их насмешка была удушающей. Я быстро прошла мимо. Мой разум был везде и нигде, когда я вошла в комнату вечной ночи, вечной смерти, вечного Лукьяна.
И он был там. Не в кабинете, а там, что находилось за ним. Дверь была приоткрыта, и яркий свет проникал в янтарную ночую комнату. На меня нахлынули неуверенность, страх и еще тысяча разных эмоций, но моя тяга к нему превзошла их.
Когда я была здесь в последний раз, то по понятным причинам не обратила особого внимания на стул в центре комнаты. Стул здесь был единственной обычной вещью, единственным ничем непримечательным предметом. Стул не заслуживал даже взгляда.
Так было до тех пор, пока Лукьян не сел на него.
Баюкая хрустальный бокал, наполненный прозрачной жидкостью.
Водка. Лед. Ломтик лайма. Ведет себя, как шотландец.
Конечно, я его совсем не знала.
Если он и удивился, увидев меня, то не подал виду. Его глаза прошлись по мне без всякого интереса.
Было больно. Очень.
Но мне это нравилась эта боль, поэтому я двинулась дальше в комнату красоты, намереваясь представить ему свое уродство. Он наблюдал за моим приближением.
Я не стала подходить к нему слишком близко. Не так близко, как хотелось бы. И не так далеко, как хотелось бы.
Мои ладони были липкими от холодного и жесткого воздуха.
— Я убила свою дочь, — решительно сказала я.
Это заявление, впервые произнесенное вслух, срикошетило в воздухе, как пуля, пронзая меня насквозь и болезненно оседая внутри.
Он не отреагировал, даже не сделал резкого вдоха.
— Я убила ее, как только узнала, что беременна, — сказала я. — Мой муж… — мне не нужно было объяснять что-либо о Кристофере; ведь он нанял Лукьяна, чтобы убить меня. Я проглотила ком и заставила себя продолжить. — Я знала, какой он. Сожаление и стыд пульсировали во мне с такой силой, что я почти попыталась изменить свою жизнь.
Почти.
— Я планировала уехать, говорила себе, что все должно быть идеально, чтобы он никогда меня не нашел, и ждала. Я убила ее этим ожиданием.
Это была холодная суровая правда, которую я отказывалась признавать, пока не произнесла ее вслух. Я положила свое сердце, пульсирующее, обнаженное, горячее, на стол, чтобы он поместил его среди своей коллекции.
— Не имело значения, что именно его кулаки, его удары, его насилие убили ее внутри меня. Потому что это было неизбежно. И я была причиной того, что это стало реальностью. Она даже не вдохнула свежего воздуха.
Чистый и прохладный кислород, плывущий по моим легким, превратился в яд, дразня меня.
— Ей не удалось вдохнуть, — прошептала я. — Из-за моих действий. Точнее бездействия, — поправила я. — Из-за трусости, — я наконец собралась с духом, чтобы встретиться с глазами, которых избегала. — Так зачем же мне это, Лукьян? Почему я должна дышать и жить во внешнем мире, который я отняла у нее своим страхом и слабостью?
Конечно, я не ожидала от него утешения. Само присутствие этого дома, этой комнаты, отталкивало любой вид комфорта. Я представляла себе его тело в точности таким же, как статуя, с которой я так часто сравнивала его. Холодное. Острое. Безжизненное.
Я не нуждалась в утешении. Что мне было нужно, так это боль, острая и ледяная боль, которая удерживала меня в вертикальном положении, поддерживала во мне больше жизни, чем с того момента, как я узнала, что моя дочь никогда не будет дышать чистым воздухом.