Джереми кашлянул — и оба повернулись к нему.
— Как ты себя чувствуешь, дружок? — ласково спросил Хорёк.
— Лучше, — прошептал Джереми. — Я не виноват, это Роберт… он начал драку…
— Не надо, не надо, — поморщился Верхаен. — Не надо разговоров. Вы ранены. Лежите. Навоевались уже.
— Ничего, ничего, — суетился Фреттхен. — Сейчас доктор Корк тебе поможет.
— Я не ранен!
— Ранен, ранен, ложись, — повысил голос профессор, а незнакомый врач, названный Корком, выхватил что–то с лотка и приблизился к кушетке. Джереми показалось, что тот сейчас защекочет его до смерти, такой недоброй пустотой повеяло из обведённых золотым ободком, ярких по–кошачьи зрачков. Съежился, отпрянул и чуть не завалился на бок. Словно пчела ужалила его в бедро — кипятком окатило напряженные мышцы, засвистело в ушах, засасывая обмякшее тело в узкий черный тоннель.
Джереми очнулся в больничной палате, но не в амбулатории, белой, как обглоданный океаном рыбий хребет, а среди пыльной серости, в мутном киселе искусственного света, сквозь который едва пробивались бледные солнечные лучи. В часах на тумбочке медленно переливалось время. Вытекая из вентиляционного отверстия под потолком, затхлый ветер холодил шею и лицо, дрожью растекался по спине, рукам и ногам. Нет, это не дрожь — вибрация. Джереми ощутил её ступнями в первый же раз, когда встал с кровати — в туалет. Иллюзия, которую невозможно спутать ни с чем другим — будто тысячи муравьев взбираются по щиколоткам. Головокружение, желудок точно набит шерстью, судороги в икрах. Ощущение — хуже боли и сравнимо, наверное, только с морской болезнью.
Но и к морской качке привыкают моряки. Постепенно Джереми перестал замечать вибрацию, она стала для него такой же естественной, как раньше — жара, лето, запахи цветов и океана. Она в какой–то степени заменила собой надоевшую музыку, потому что в больнице царила тишина — удивительная для Эколы, мягкая, как войлок, и пугающая. Только изредка в коридоре за дверью вспыхивали голоса, глухой стук шагов или разгоралось вдалеке нудное металлическое гудение, похожее на шум вертолётных лопастей.
Его лечили. Два раза в день — вскоре после того, как тускло светлел квадрат окна, и незадолго до отбоя, когда гасили верхний свет — в палату заходила медсестра и делала Джереми укол. Тугая и коренастая, с ярко–красными, улыбчивыми губами, она чем–то неуловимо напоминала доктора Корка. Должно быть, пустотой в глазах. Джереми боялся её широких, костистых рук. После утреннего укола его охватывала сонливость, слабость, а мышцы превращались в кисель. Дыхание — и то становилось непосильной работой. Комната словно наполнялась насекомыми. Черные мушки роились перед лицом, усеивали подушку и край одеяла, вились вокруг забранной в железную сетку лампочки. По углам копошились жуткие мохнатые пауки.
От вечернего укола тело его словно раздваивалось. Одно — оставалось на кровати, спелёнутое одеялом, постанывало и поскуливало, и хрипло бормотало что–то в тяжелом беспамятстве, пачкая подушку слюной.
Другое — вскакивая легко и нервно, бродило в тоске по палате. Проходило сквозь двери и стены. Слонялось по гулким, словно металлические трубы, коридорам, спускаясь и поднимаясь по темной лестнице с этажа на этаж. Заглядывало в кабинет главного врача — сердитого желтушного сухаря — и в ординаторскую, где поочередно околачивались доктор Корк и двое его коллег. Пили кофе, расплескивая его себе на колени, на стол и на клавиатуру, заполняли какие–то документы, или, когда собирались по двое–трое, негромко беседовали. Забредали туда и медсестры — та, что делала уколы, и еще одна, совсем юная, почти девчонка. Она ходила без зелёной шапочки, освещая ординаторскую и мрачные коридоры короткими золотыми кудряшками. Обеих доктор Корк любил пощипывать и похлопывать, при этом физиономия у него становилась хитровато–довольная и лоснилась, как у сытого кота, но зрачки по–прежнему зияли чёрными дырами.
Джереми не понимал, чем занимаются целыми днями — да, собственно, и ночами — эти шестеро. Кроме него пациентов в больнице почти не было. В первое своё путешествие он обнаружил в соседней палате человека с перебинтованной головой и марлевой маской на лице, который то ли спал, то ли находился без сознания. Но на следующую ночь комната опустела. Там же, на втором этаже, в крошечном боксе без окна лежал опутанный капельницами мужчина в коме. А на первом — в такой же, как у Джереми, палате — странное, неприятное существо. На низкой кровати с деревянной решёткой по бокам сучил ногами взрослый по виду человек с лицом ребенка. Обнаженное длинное тело с бледной кожей напоминало росток, что вытянулся без солнца. Лицо без единой морщины, круглоглазое и наивное, как у младенца. Странный человек в одних лишь памперсах, гулил, пускал слюни и играл с игрушками, подвешенными на ярко–розовой дуге, укрепленной на бортиках кровати. Движения его не отличались хорошей координацией. Он просто колотил растопыренной ладонью по голубым медвежатам, желтым уточкам и разноцветным бабочкам, отчего те издавали мелодичный, с переливами звон. Тогда взрослый младенец расплывался в бессмысленной улыбке, кося глазами. Когда это занятие ему надоедало, он начинал кривиться, а потом издавал хныканье, переходящее в плач. Плакал он тонко, протяжно, но довольно громко. На крик приходила равнодушная медсестра и вставляла ему в рот бутылочку с соской. Джереми мутило от чавкания и подтеков жижи на розовых щеках, поэтому он спешно удалялся.