— Иди отдыхай.
Микитенко вышел.
— А свадьба будет? — спросила Шура.
Она сидела за столиком у окна. На столе разложены книги, конспекты, до их прихода она, очевидно, занималась, а потом накрыла все сверху белой простыней.
— Будет, — кивнул Кадомцев. — Наверняка.
Он понимал, что оставаться ему здесь, пожалуй, незачем, да и неудобно — время позднее, первый час ночи.
— Вы здесь и живете?
— Здесь и живу.
Она включила настольную лампу, на минуту задумалась, улыбаясь чему-то своему.
— Знаете, Михаил Иванович, я немножко завидую вам… Завидую вашей увлеченности работой, делом. Многие тоже хорошо делают свое дело, но часто это только добросовестность. А вот увлеченность…
— Это зависит от того, как относиться к работе, — сказал Кадомцев.
— Да, я это поняла. Правда, с некоторым опозданием. Сначала чуть не стала филологом. Потом, недоучившись, выскочила замуж. Потом Марчиха — и жестокое разочарование. Я только здесь поняла, что главное — жить своим делом. Звучит, наверно, громко, но получается просто, обыденно. Я вот уже полтора года здесь и чувствую: наконец-то нашла то, с чего надо было начинать. Окончила фельдшерские курсы, учусь заочно. Раньше не понимала девушек, которые учительствуют в отдаленных селах, работают в провинциальных больницах. Жалела их, думала: несчастные, обиженные судьбой неудачницы. А теперь знаю: они гораздо счастливее многих благополучных дипломированных домохозяек.
— А как же личная жизнь?
Шура рассмеялась:
— Обыкновенно. С той только разницей, что теперь это для меня не главное. Ошибиться второй раз не хочу: хватит с меня одного «перспективного лейтенанта».
— Лейтенанта?
— Ну да. Мой муж был лейтенантом, служил здесь. Как приехал сюда, сто болезней на него свалились. Я, дура была, и медициной-то из-за него занялась, пошла на курсы. Ну да нет худа без добра — настоящее дело нашла. А он все-таки добился своего: демобилизовался.
— А вы остались?
— Как видите. Сначала из принципа. Потом привыкла. Понравилось. Народ здесь хороший! Замечательные ребята.
Приставив ладонь к щеке — прикрываясь от света настольной лампы, Шура пристально посмотрела на Кадомцева. Во взгляде ее было одновременно любопытство и извинение: не слишком ли много она наговорила?
Кадомцев понимал, что разговор этот для нее был очень важным и нужным.
— А все-таки вам трудно здесь, Шура…
Она отвела взгляд, помолчала, откинула со щеки прядь.
— Трудно… Сначала плакала, ревела ночами по-бабьи… Потом прошло.
— Ну, а сейчас?
— Сейчас?.. — Шура полистала толстый словарь, рассмеялась не очень естественно: — Сейчас вот изучаю латынь. Здорово помогает!
8
Солдатский умывальник, выкрашенный свежей охрой, блестит испариной, лоснится пузатыми боками. Приятно пахнет банным мылом, зубным порошком, крепким здоровым телом и мокрой мшистой землей под ногами.
Мылся Кадомцев один, когда время, отведенное распорядком для солдат, уже заканчивалось.
За фанерной перегородкой он узнал голоса: высокий, почти детский принадлежал, несомненно, Юлиану Мамкину; басом, степенно покашливая, говорил младший сержант Резник.
— Нет у тебя, Юлан, умственного подхода. Верещишь, тараторишь, будто сорока. А надо душевно. Понимаешь?
— А я разве не душевно? — оправдывался Мамкин. — «Что, — говорю, — Федя, у тебя такой угнетенный вид, вроде кошелек потерял? Поделись, — говорю, — может, я тебе товарищескую подмогу окажу». А он: «Катись отсюда со своей подмогой». Форменный грубиян.
— Парень он колючий, верно.
— Может, плюнуть на него, да и все? Пускай себе ходит дуется, раз не хочет по-товарищески.
— Нельзя, Юлан. Ты же видишь: что-то у него случилось. Переживает человек, ходит с камнем на сердце. И потом это же на его работе отражается.
Кадомцев перестал чистить зубы, прислушался: о ком речь, уж не о Салтыкове ли? А может быть, в расчете есть еще какой-то солдат или сержант по имени Федя?
С минуту за перегородкой слышалось лишь журчание воды, затем — опять скороговорка Мамкина:
— Юр, а Юр. Ты слыхал про авианосец-то? Ну про этот, про американский? Вечером по радио передавали. Говорят: сгорел.
— Ну и что? — жестко отозвался Резник. — Это ж агрессоры. Приперлись во Вьетнам, вот и получили, что положено. Жалеть их нечего.
— Оно, конечно, так. Но все-таки люди… — сказал Мамкин. — Я как-то на тракторе зябь поднимал. И двух зайчат лемехом порезал. Насмерть. Так потом, поверь, целую ночь не спал.