Наконец, появились врачи, — но опять не вошли в комнату: остановились там, за дверью, и изрядно постояли около Сибгатова. Он открывал спину и показывал им. (Тем временем Костоглотов спрятал свою книгу под матрас.)
Но вот вошли и в палату — доктор Донцова, доктор Гангарт и осанистая седая сестра с блокнотом в руках и полотенцем на локте. Вход нескольких сразу белых халатов вызывает всегда прилив внимания, страха и надежды — и тем сильней все три чувства, чем белее халаты и шапочки, чем строже лица. Тут строже и торжественней всех держалась сестра, Олимпиада Владиславовна: для неё обход был как для дьякона богослужение. Это была та сестра, для которой врачи — выше простых людей, которая знает, что врачи всё понимают, никогда не ошибаются, не дают неверных назначений. И всякое назначение она вписывает в свой блокнот с ощущением почти счастья, как молодые сёстры уже не делают.
Однако, и войдя в палату, врачи не поспешили к койке Русанова! Людмила Афанасьевна — крупная женщина с простыми крупными чертами лица, с уже пепелистыми, но стрижеными и подвитыми волосами, сказала общее негромкое „здравствуйте“, и у первой же койки, около Дёмы, остановилась, изучающе глядя на него.
— Что читаешь, Дёма?
(Не могла найти вопроса поумней! В служебное время!) По привычке многих, Дёма не назвал, а вывернул и показал голубоватую поблекшую обложку журнала. Донцова сощурилась.
— Ой, старый какой, позапрошлого года. Зачем?
— Здесь — статья интересная, — значительно сказал Дёма.
— О чём же?
— Об искренности! — ещё выразительней ответил он. — О том, что литература без искренности…
Он спускал больную ногу на пол, но Людмила Афанасьевна быстро его предупредила:
— Не надо! Закати.
Он закатил штанину, она присела на его кровать и осторожно издали, несколькими пальцами стала прощупывать ногу.
Вера Корнильевна, позади неё опершись о кроватную спинку и глядя ей через плечо, сказала негромко:
— Пятнадцать сеансов, три тысячи „эр“.
— Здесь больно?
— Больно.
— А здесь?
— Ещё и дальше больно.
— А почему ж молчишь? Герой какой! Ты мне говори, откуда больно.
Она медленно выщупывала границы.
— А само болит? Ночью?
На чистом Дёмином лице ещё не росло ни волоска. Но постоянно-напряжённое выражение очень взрослило его.
— И день и ночь грызёт.
Людмила Афанасьевна переглянулась с Гангарт.
— Ну всё-таки, как ты замечаешь — за это время стало сильней грызть или слабей?
— Не знаю. Может, немного полегче. А может — кажется.
— Кровь, — попросила Людмила Афанасьевна, и Гангарт уже протягивала ей историю болезни. Людмила Афанасьевна почитала, посмотрела на мальчика.
— Аппетит есть?
— Я всю жизнь ем с удовольствием, — ответил Дёма с важностью.
— Он стал у нас получать дополнительное, — голосом няни нараспев ласково вставила Вера Корнильевна и улыбнулась Дёме. И он ей. — Трансфузия? — тут же тихо отрывисто спросила Гангарт у Донцовой, беря назад историю болезни.
— Да. Так что ж, Дёма? — Людмила Афанасьевна изучающе смотрела на него опять. — Рентген продолжим?
— Конечно, продолжим! — осветился мальчик.
И благодарно смотрел на неё.
Он так понимал, что это — вместо операции. И ему казалось, что Донцова тоже так понимает. (А Донцова-то понимала, что прежде чем оперировать саркому кости, надо подавить её активность рентгеном и тем предотвратить метастазы.)
Егенбердиев уже давно приготовился, насторожился и, как только Людмила Афанасьевна встала с соседней койки, поднялся в рост в проходе, выпятил грудь и стоял по-солдатски.
Донцова улыбнулась ему, приблизилась к его губе и рассматривала струп. Гангарт тихо читала ей цифры.
— Ну! Очень хорошо! — громче, чем надо, как всегда говорят с иноязычными, ободряла Людмила Афанасьевна. — Всё идёт хорошо, Егенбердиев! Скоро домой пойдёшь!