Суеверное предчувствие шепнуло мне, что было бы лучше, если бы ее там не было. И в то же время ее присутствие мне странно приятно. Я предчувствую, что лучше бы дать ей уйти. Что у меня нет с ней ничего общего. Что следовало бы найти в петербургском поезде отдельное купе и пытаться… пытаться, все равно, спать или думать. Думать именно о том, как завтра в одиннадцать часов на Балтийском вокзале я возьму Кати за руку, а когда мы сядем в автомобиль, не отпуская ее руки, скажу:
— Кати, дорогая, вчера в поезде, когда мы проезжали мимо одной деревни, мимо деревни Пунапарги, по суть не в этом, я принял решение. Наша жизнь, во всяком случае наша с тобой жизнь — а именно это и важно для нас, — станет после этого решения приятной, легкой, прозрачной. Если мы сумеем его придерживаться…
Вместо того чтобы думать, как я все это скажу завтра Кати, или о том, что неужели я действительно принял такое огромное, такое наивное решение или, может быть, все это только наитие сна, включая и страх, от которого оно должно меня защитить, — вместо этого я с улыбкой подхожу к молодой даме, она замечает меня и, прежде чем я успеваю что-либо произнести, говорит:
— Видите, господин профессор, вот мы и приехали.
Плавно, естественно, будто ничего не произошло, без всякого намека на то, что меня так по-дурацки сморил сон. «Из сочувствия?» — задумываюсь на миг, и все-таки мне странно приятно.
— Да, действительно, доехали, — повторяю я, — и у нас в Валга целый час до прибытия петербургского поезда, — говорю я с пылом, вызывающим у меня самого усмешку (и сам по поводу этого пыла где-то глубоко в нижнем слое мышления пожимая плечами), — целый час. Я предлагаю вам провести этот час в вокзальном ресторане. Здесь вполне приличный ресторан. Тихое, чистое, приличное обслуживание. — Я смотрю со всей силой внушения в ее круглые голубые глаза и на обескураженную улыбку.
Мы движемся по высокой железнодорожной насыпи. Справа и слева заборы, сады, дома, кирка Иоханнеса с ее готической башней, купола церкви Исидора, дальше плоская крыша костела (указом от 17 апреля 1905 года свобода вероисповедания у нас почти разрешена, однако права строить башни в позапрошлом году у католиков еще не было). Я смотрю в ее голубые глаза:
— Милостивая государыня, этот час мы посидим с вами в ресторане и побеседуем. Ибо женщина-магистр, эстонка, к тому же пламенная социалистка, мне до сих пор не встречалась — образованная эстонская дама-социалистка. Это просто пленительно интересно. А когда подойдет петербургский поезд — он же стоит здесь десять минут, так что времени у нас предостаточно, — тогда мы найдем уютное купе в вагоне первого класса: я вас уже слышал, вы исключительная рассказчица. У нас будет сотня интересных тем…
Мне самому смешон мой пыл. Я удивляюсь ему. Даже немного презираю и в то же время наслаждаюсь им…
— Но, господин профессор, я ведь не еду в Петербург…
— Как? Вы же сказали?
— Да, я поеду. Но завтра или послезавтра. Мне нужно здесь, в Валга, кое-что сделать в нашем городском доме.
Ну, я не утверждаю, что сейчас, когда наш узкоколейный поезд начинает замедлять ход и свет в коридоре становится красным, потому что мимо окон плывет бесконечно длинная красно-кирпичная стена здания вокзала, я не говорю, что переживаю сейчас самое глубокое в своей жизни разочарование. Боже мой, нет! Но все же это разочарование, и разочарование прямо-таки непропорционально большое.
При легком толчке, с которым поезд останавливается на станции, я поддерживаю ее за локоть.
— Одну минуту, сударыня. — Я возвращаюсь в купе, перекладываю ее чемодан на другое сиденье. Кладу газеты в портфель, к энциклопедии. Беру ее чемодан, и свой портфель, и еще эту корзинку, купленную в Мыйзакюла. Одинаково глупо оставлять ее в поезде или брать с собой. Я хватаю корзинку той же рукой, которой держу портфель, и выхожу в коридор. Из нашего вагона мы выходим только вдвоем.
— Милостивая государыня, вас здесь будут встречать?
— Нет, но это недалеко. Я возьму извозчика.
Она идет впереди меня в здание вокзала, чтобы через главный вход выйти на площадь.
— Одну секунду, сударыня.
Она останавливается посреди зала ожидания, под четырехметровой пальмой, которую маленький город из гордости, что он узловая станция, посадил посреди каменного пола в открытый грунт. Она вопросительно оборачивается ко мне. Красивая, свежая, любопытная женщина. Женщина, вызывающая любопытство. Широкие поля ее коричневой кружевной шляпы приподнимаются спереди над серо-голубыми круглыми глазами и касаются зеленого веера пальмы. И эта женщина, и это дерево посреди казенного станционного зала, в сущности, совершенно неожиданны…
— Господин профессор, вы что-то сказали?
— Да, да. Пусть будет так. Ничего не поделаешь. Возьмите извозчика. Я помогу вам донести чемодан. Но не сразу. Но не сейчас. Через час.
Я говорю с ней, как старый charmeur[186]. Тоном, почти забытым мною, но который время от времени я вспоминал в разговорах с госпожой Христиансен. Когда-то я прибегал к этому тону со многими женщинами. И с Кати, до того, как мы поженились, и в первые годы нашей брачной жизни. Пока он постепенно не уступил место повседневной манере разговора. Когда уже не очень внимательно следишь за тем, какое впечатление она оставляет. Я продолжаю — сам не знаю почему — со странной горячностью, до смешного проникновенным голосом:
— Милостивая государыня, прошу вас, посидим там. В ресторане. Выпьем чашку кофе с рюмкой ликера. Познакомимся. Поближе… — Как будто не было для этого времени в вагоне. В те часы, когда я в присутствии дамы постыдно клевал носом. Но я же мастер выбирать тон, чтобы убеждать людей и в самых для меня щекотливых положениях. У меня по этому поводу есть целая теория, возникшая из личного опыта. Прежде всего, говорить с представителем каждого народа, помня о его национальности. С немцами сложно, научно, при этом с резкими, хлесткими окончаниями фраз, как щелк застегнутой пряжки на поясе, стягивающем академическое прусское пивное брюхо. С французами — плавно, амюзантно, с какими-нибудь слегка фривольными каламбурами и, в зависимости от партнера, с цитатами из Вольтера или Ларошфуко. С англичанами — сдержанно, сухо, спортивно, с подперченными историческими анекдотами. Прежде всего с учетом национальности, но в то же время — соответственно индивидуальности партнера. А с женщинами даже в первую очередь именно так. В данном случае еще более индивидуализирование, потому что опыта убеждения эстонцев у меня почти нет… Все это как-то смехотворно промелькнуло у меня в сознании, я ощутил бесполезность моей теории и практики в разговоре с этой женщиной, одновременно понимая, что я даже не знаю, как говорить с ней индивидуально. А еще то, что тон моего разговора становится все настойчивее и — бог ты мой! — даже более умоляющим, чем мне хотелось бы: — Дорогая сударыня, поймите меня, я вообще никогда прежде не встречал подобной вам молодой дамы — эстонской дамы…
— Вполне возможно, — она улыбается, и я не понимаю, только ли польщено или немного досадливо, но во всяком случае самоуверенно, что одновременно смешно, плачевно и замечательно, — но, господин профессор…
Я прерываю ее. Я говорю:
— Нет, нет, не лишайте меня этого волшебного часа. Я предвижу: наше более близкое знакомство могло бы иметь, да-да, существенные последствия. Видите ли, я давно уже испытываю потребность… — Я слышу свой жаркий, убедительный тон, который меня самого изумляет, и не знаю, где в моих словах граница между правдой и притворством. Потому что рассчитанный на лесть вымысел тут, несомненно, присутствует. Но, может быть, и какая-то доля правды, которая временами ворочается на самом дне моего сознания и теперь прорывается наружу вперемешку с ложью, и если она это заметит, то старик предстанет в ее глазах дурак дураком. — Да-да, — горячо говорю я, — я давно испытываю потребность в контакте с образованной эстонской интеллигенцией. Я догадываюсь, что родились новые люди, открылись новые горизонты, новые стремления. И теперь вдруг — вы. Простите меня, вы, как я понимаю, деревенская девушка. И пленительная образованная дама! Магистр. Полностью ориентирующаяся в финской культуре, не правда ли? И такая фантастическая специальность — фольклор. Видите ли, я представлял себе, что у нас с вами в поезде до Петербурга еще много часов впереди. Я думал рассказать вам о моих связях в Финляндии. У вас и у самой есть среди сенаторов знакомства — вы назвали сенатора Генеца, а все же ведь и другие дамы и господа могут оказаться вам полезны. Да, я представлял себе, что вы познакомите меня с тем, что думают молодые эстонские и финские интеллигенты. И расскажете мне еще, ну… о вашем пути к социализму. Не для того, — я улыбаюсь с дешевым кокетством, прося прощения и прощая, — не для того, чтобы завербовать одного старого буржуазного либерала — ну да, все ж таки либерала, не правда ли, — в свежеиспеченные социалисты. А для того, чтобы дать мне представление о новом поколении. И я заранее предвижу, что нить нашего знакомства совсем не должна оборваться. Сейчас вы стоите, как я понимаю, скажем, на целый мир левее господина Тыниссона, но сочувствуете еще многим его взглядам. Так что и у нас с вами может найтись общая платформа. Я не допускаю, что эстонский фольклор известен мне намного меньше, чем господину Тыниссону… — Я опять улыбаюсь: — Возможно, конечно, что я ошибаюсь. Но вы, сударыня, могли бы, во всяком случае, дать мне идеи — да-а, например, для поддержания различных, особенно культурных, устремлений эстонского общества. Почему бы и нет? Может быть, и для поддержки некоторых политических домогательств. — Мгновение я взвешиваю, рассказать ли ей об Иоханнесе, но отказываюсь от этой мысли. Вместо этого я говорю: — Вы же знаете, что лет пятьдесят назад существовали так называемые «Петербургские патриоты» — круг эстонских деятелей в столице. Среди них были и близкие ко двору люди. Объединение в какой-нибудь новый круг такого рода должно бы вас интересовать. И я мог бы… И вдруг — вы не едете в Петербург. Поэтому — пойдемте, посидим, побеседуем.