И я помню, уже в тот раз, уже тогда я услышал, как в расходящейся толпе кто-то кого-то спросил:
— Какого дьявола трактирщик позволяет себе такое говорить? Wie kann ег sich’s leisten? Wenn die deutschen Stadtbiirger das Maul halten?![6]
И в ответ кто-то пробурчал:
— Откуда мне знать? Одни говорят: просто дерзок на язык. А другие — что в Таллине у него рука есть…
После этого жуткого зрелища толпа в большинстве своем неодобрительно сопящих людей стала расходиться. В трактир пошли немногие. Но я был среди них. Ибо мое любопытство к тому, что здесь происходило, вначале мучило меня сильнее, чем потом, когда я пообвык. Хотя, наверно, это было, скорее, любопытство виноватого, как я уже признался. Но в то утро в трактире Розенмарка оно получило и новое направление.
Трактир Розенмарка — вытянутая в длину постройка на углу улиц Длинной и Дубильщиков, правым торцом обращенная в сторону Кишки, а фасадом с четырьмя толстыми деревянными колоннами и застекленной дверью — к церкви. Сейчас в дверных стеклах мутно отражалась расходящаяся толпа зрителей.
Я заказал кварту настоянной на рябине водки: только сейчас я почувствовал, что от охватившей меня при виде всего оторопи я покрылся потом и теперь меня знобило.
Но тут же меня бросило в жар. Потому что не успел я со своей рябиновой водкой сесть неподалеку от прилавка — трактирщик был уже на своем месте по другую сторону прилавка, — как вместе с другими, но как бы отдельно, держась особняком, в дверь вошло пять-шесть человек, и я понял: они родственники избитых, пришли по приглашению трактирщика, чтобы получить зелье для своих близких, — две пожилые женщины, двое юношей с пушком на губах, кто-то еще и — эта девушка. Я заметил ее уже на рыночной площади до начала экзекуции. Насколько это возможно в такую минуту. И мне даже показалось, что и она бросила на меня взгляд — то ли любопытный, то ли отчужденный, уж не знаю. И то и другое можно понять. Любопытный — поскольку я был новым человеком в этом маленьком местечке. Отчужденный — ведь она могла слышать, что для горожан я сомнительная личность, ибо я — с мызы.
На ней был черный овчинный полушубок, но летний воскресный белый платок на голове. Из-под него выбивались волосы цвета ржи, вполне обычные для деревенской девушки, и лицо у нее тоже совсем обычное лицо деревенской девушки (хотя сейчас она стояла здесь потому, что отец хотел сделать из нее городскую барышню…) — прямые, при светлых волосах неожиданно темные брови, несколько исподлобья глядящие глаза, я только не разобрал, какого цвета, и сочный яркий рот. Она сказала трактирщику:
— Моему отцу тоже бесплатную кварту. А за деньги — вторую. И штоф, обещанный для избитых в баню, — дай тоже мне.
Я встал и подошел к ней. Вообще-то я в таких делах не слишком ловок. Даже можно сказать, совсем неумел. Нередко случалось, что потом я корил себя за проявленную медлительность. Но в лице этой девушки, как бы сказать, в ее совершенном деревенском девичьем лице было что-то ранее мною не виданное, а в ее чуть-чуть испуганном, Устремленном на меня взгляде мне почудилось, что и во мне она почувствовала необъяснимо, неожиданно родственную душу, нечто такое, в случае чего не нужно ничего больше, как только разговором развеять бог знает откуда взявшуюся между людьми завесу непонимания, чтобы ощутить несказанную близость.
— Ты, насколько я понимаю, дочь сапожника Симсона?
— Да. — Она смотрела на меня снизу вверх одновременно строптивым и заинтересованным взглядом.
Я опять спросил:
— Как тебя зовут?
— Мааде.
Оглядываясь назад, можно предположить, что трактирщик Розенмарк весьма внимательно на меня поглядывал. Но тогда я ничего не замечал. Я сказал:
— Я — Беренд Фальк. С мызы. Учитель молодых Альбедиллов. И, несмотря на это, передай отцу от меня привет. И всем остальным, сегодня избитым.
Признаюсь, что последняя часть, приветствие, вырвалась у меня просто от легкомысленного запала, и я утешал себя мыслью, что Розенмарк, тут же за прилавком наливавший кварты вина в маленькие бутылки, моей бесстыжей бравады не слышал. Девушка, во всяком случае, еще раз посмотрела на меня своим непокорным взглядом, схватила бутыль и, ничего не говоря, выскользнула из помещения. А я решил при первой же возможности разговором напрочь стереть невесть откуда взявшуюся неясную дымку с зеркала ниспосланной нам господом богом близости!
О, черт, я не выдумал для этого ничего прежде неизвестного. Я воспользовался стародавней и вечно новой истиной, что до тех пор, пока на свете живут красивые дочки сапожников, их отцы не умрут с голода от отсутствия работы. Ибо ветреные молодые люди идут и заказывают у них обувь — ботфорты, сапоги с высокими или короткими голенищами, башмаки, сандалии, — что велит мода и позволяет их кошелек. То же было бы и с Сократом, имей он красивую дочь. Даже присутствие живой Ксантиппы не удержало бы молодых людей от того, чтобы прийти к старику и заказать сандалии. Так же, как я слышал, два с половиной столетия назад самому известному таллинскому живописцу Михелю Ситтову при помощи семи пар новых сапог удалось стать зятем сапожника.
Спустя некоторое время (приближался уже конец июня все того же 1764 года) на мызе стали поговаривать, что бунтовщик Симсон выздоровел от полученных ран и вот уже несколько дней как опять стучит за верстаком в своем маленьком доме у реки. И очень скоро, как-то под вечер, я зашел к нему. В его маленький деревянный дом с довольно высоким каменным основанием, по ту сторону Кишки, в так называемом пригороде, — в один из тех окраинных домов селения, из-за четырехсот квадратных локтей земли под которым, но еще больше из-за упорства его хозяина и вспыхнула недавняя очередная распря между городом и мызой. Из сеней я прошел в крохотную мастерскую, пропахшую варом и кожей.
— Здравствуйте, мастер. Мне башмаки нужны.
— Здравствуйте. — Старик посмотрел на меня из-под прямых бровей, держа в зубах деревянную сапожную шпильку. — Если вам мастер нужен, так идите к Шуберту. Я по решению ландгерихта деревенщина, а по решению раквереского цеха сапожников — портач. И долго портачить мне здесь, наверно, не дадут.
— Ну-ну-ну, — пробормотал я, — если вы здесь уже двадцать лет шьете обувь, как говорят…
— Какие башмаки вам нужны?
— Не для балов. Уличные. Но красивые, с медными пряжками. И чтобы стоили не дороже двух рублей.
— Ах, красивые? С медными пряжками? И не дороже половины teremari?![7]
Коренастый человек в кожаном фартуке, с пальцами, выпачканными варом, глядел на меня исподлобья. Но по дрогнувшему уголку его глаза я видел, что он понял, кто я, и мои приветы до него дошли. Только сама посредница не показывалась, хотя я оглядывался и прислушивался. Старик сказал:
— Могу сшить башмаки и за два рубля. И небольшие медные пряжки можно за эту же цену поставить.
Он велел мне разуться, что я смело мог сделать. То, что башмаки у меня сношенные, это и так было видно. Но в надежде встретить Мааде и чтоб мне не было стыдно, я надел связанные матерью чистые и целые синие чулки. Мастер Симсон взял с гвоздя кусок бересты, велел мне поставить на нее ноги и свинцовой палочкой обвел на бересте контуры следов. Потом он обмерил своим ремешком объем моей ноги в пальцах, пятке и в щиколотке и корявыми цифрами записал количество дюймов внутри каждого следа.
— В субботу, часам к семи, будут готовы.
Обувая старые башмаки, я прислушивался к звукам в доме, но о дочери хозяина — ни слуху ни духу. Мастерская была из сеней налево. Жилое помещение — очевидно, комната и кухня — располагалось по правую сторону, и хотя внутренняя дверь была приоткрыта, ничего не было ни видно, ни слышно. А спросить мастера про дочь мне вдруг стало неловко. Другое дело, если бы я пришел заказать не двухрублевые башмаки, а двадцатирублевые ботфорты — хотя раквереский портач-сапожник Симсон их вряд ли шил и вряд ли умел шить…
Только я свернул на тропку, ведущую к мосткам, как увидел Мааде с ведрами на коромысле, она шла к дому. Я двинулся ей навстречу и сказал:
— Здравствуй, Мааде. Я приходил к твоему отцу заказать башмаки. В субботу вечером он велел за ними прийти. В субботу в семь часов.
Мааде ничего мне не ответила и прошла мимо. Все же мне почему-то показалось: если бы я смог мгновение дольше смотреть на ее красивое оживленное лицо, я бы увидел, как оно после моих слов порозовело.
7
Четырехрублевая монета, которую в народе называли «teremari» (здравствуй, Мари), имея в виду австрийскую королеву Марию-Терезию.