Выбрать главу

Секретарь комитета Кондратьев, переехавший в Ростов недавно из деревни, но быстро ставший "начальством", доказывал мне, однако, то, во что я никак поверить не мог: комсомол, оказывается, может за меня решить, петь мне в хоре или не петь. Я вспылил и сказал, что я не в Америке живу, где трудящиеся только на бумаге имеют равные права с богатыми, а на деле вынуждены делать то, что им навязывают всякие там боссы и гангстеры (это я твердо знал, так как имел по Конституции СССР "отлично"), а наша советская демократия тем и отличается от буржуазной, что она гарантирует человеку все свободы на деле! Эти мои слова почему-то всех возмутили, а Кондратьев еще спросил у меня, подняв свои белые брови над такими же белыми глазами:

— Неужто ты и впрямь так оппортунистически мыслишь?!

Мне влепили выговор с занесением в учетную карточку, за что я обозвал комитетчиков вредителями и обжаловал их мелкобуржуазное решение в райкоме комсомола. Я был уверен на все сто процентов, что в райкоме выговор не утвердят, а Кондратьева накажут. Я считал, что чем выше должность занимает комсомольский (а равным образом партийный или государственный) работник, тем достойнее он во всех отношениях: в школе это — отличники, в институтах — Сталинские стипендиаты, они не пьют, не курят, не ругаются матом и проявляют только товарищеское отношение к женщине. Они говорят всегда только правду, готовы на подвиги во имя коммунизма, а лица их правильно-красивы и розовы, как на плакатах. Я всегда завидовал им и считал их недостижимыми образцами уже хотя бы потому, что я при всем желании не мог учиться не только на "отлично", но даже на "хорошо" по математике, физике и химии.

Полтора года назад, когда в райкоме мне вручали комсомольский билет, я, по внутреннему велению приняв стойку "смирно", с восторгом смотрел на инструктора, сидевшего за столом и говорившего о том, что мы, принятые в ряды, должны, если партия потребует, отдать свои молодые жизни за дело Ленина-Сталина. Свою молодую жизнь я был готов отдать без колебаний, и если бы этот товарищ за столом сказал мне вдруг: "Комсомолец Ковалев, на улице сейчас появился немецкий танк. Вот вам граната. Погибнуть или уничтожить!" — я бы с радостью выбежал на Ворошиловский проспект и бросился погибать. Товарищ этот показался мне похожим на Сергея Земнухова, молодогвардейца: да и все прочие работники Кировского райкома казались мне потенциальными Олегами Кошевыми, Любками Шевцовыми и Зоями Космодемьянскими. Единственная их беда была в том, что им просто не довелось совершить геройский подвиг. Но они всегда готовы… Райком тогда помещался не в большом импозантном здании вместе с райкомом партии и райисполкомом, как теперь, а в низеньком кирпичном одноэтажном домике, который давно уже снесли. Короткая прихожая — и ты уже в большой комнате, где заседает бюро райкома. Молодые революционные лица мужчин и женщин с суровым любопытством глянули на меня. Трудно вспомнить (видимо, оттого, что я сильно волновался), с чего начался разговор. Да и был ли он?.. Я помню только, что меня и слушать не захотели, возмутились уже тем, что я пришел жаловаться, что-то доказывать, а не каяться и "осознавать". Председательствовавшая немолодая девушка, единственная с неправильным скуластым лицом, завизжала дурным голосом:

— Выгнать его из комсомола! Анархист! Оппортунист! Такие на фронте предавали! Если он не хочет поддержать товарищей в хоре, как он их поддержит в бою?

Тут я стал вести себя еще возмутительней и заявил, что я не виноват, что мне в сорок пятом было только девять лет, а вот мой брат Вова отдал жизнь за родину восемь лет назад не в пример здесь сидящим. Это было страшное обвинение. Какие-то два плакатных красавца с правильными шевелюрами гаркнули на меня, потребовав выйти за двери. Когда меня позвали снова, мне объявили, что только большинством в один голос меня оставляют в комсомоле, учитывая мою молодость, а также то, что мой брат — хороший, а не такой, как я, — погиб за Родину — за Сталина.

Мне сунули в негнущиеся пальцы комсомольский билет, который у меня на время заседания забрали, я сказал почему-то "спасибо", вызвав пару смешков у "революционеров" за столом, повернулся и вышел в коротенькую темную прихожую. Там я, чтобы не заплакать, улыбнулся и с этой страшной улыбкой вышел на улицу: нельзя было допустить, чтобы прохожие догадались, что мне влепили выговор!..

Понимая, что выговор мне объявлен несправедливо, я одновременно чувствовал себя человеком клейменым, ущербным, не таким, как все, человеком с испорченной судьбой.

Приближалась ответственнейшая игра с "Трактором". Как я буду играть, имея выговор! Наверное, я вешу сейчас килограммов на двадцать больше обычного. Может быть, честно отказаться? Но правильно ли это будет? Фирстку, который бережет свое лицо и бросается в ноги сопернику не головой вперед, а ногами, набьют полную сетку голов. Мне и то набьют… Съездить взвеситься на тех весах?

Но на следующий день у другого мальчика случилась страшная беда, перед которой моя беда перестала казаться ужасной. Даже как-то стыдно стало думать о себе. Еще до прихода в школу я узнал от матери, которая знала все, что у Игорька Гаркушенко, Гаркуши, как мы его звали, застрелился отец, председатель Ростовского горисполкома. Впрочем, узнать об этом было немудрено, так как Гаркушенко жил в соседнем доме. В те времена даже высокие начальники жили в обычных домах рядом с обычными гражданами, дети их ходили в обычные школы. Шикарных жилых обкомовских домов, охраняемых милицией, и спецшкол для особо одаренных детей из этих домов тогда еще не знали. Единственно чем выделялся Игорек, так это тем, что у него был велосипед, а у нас не было, и мы с завистью смотрели, как он ездит по тогда еще бедному автомашинами Ворошиловскому проспекту.

— Игорек, дай покататься!

Избранным Игорек давал.

Мать рассказала, что на днях Гаркушенко-отец был вызван в Москву, где на него накричал товарищ Маленков. Вернувшись от товарища Маленкова в свой номер в московской гостинице, Гаркушенко застрелился. По словам матери, до него давно добирались. Год назад, когда дома у них никого не было, кроме старухи матери Гаркушенко-старшего, Игорьковой бабушки, к ним позвонили какие-то люди и убили ее чем-то тяжелым. Вроде бы грабители. Но странно: ничего в квартире не взяли, хотя что-то искали. И вот теперь матери Игорька позвонили из Москвы: "Приезжайте забрать тело вашего мужа".

На уроке Игорь сидел с таким лицом, глядя на которое нельзя было сказать "он убит горем" или что-нибудь подобное; это просто было лицо сироты. И это было страшнее всего для нас, мальчишек. На переменке я узнал, что Кацо не велел ребятам садиться рядом с Игорем, "чтобы не травмировать мальчика", но я — то уже переставал верить этим и поэтому после переменки взял свой портфель и сел рядом с Игорем на то самое место, где еще вчера сидел комсорг Рудаков. Рудак обернулся ко мне с передней парты, занудел, стараясь привлечь внимание Инны Борисовны:

— Ковалев, мало тебе выговора!..

А через пару дней из двора дома, где жил Игорек, выехал простой грузовик. Это хоронили бывшего председателя горисполкома Гаркушенко. Борта грузовика были подняты, траурного кумача с черной каймой на было. Рядом с не видимым нам гробом сидели Игорек и его мама. Мы, ребята обоих дворов, побежали было следом, но, услыхав горький плач еще молодой Игорьковой мамы, дрогнули и попятились. Кроме вдовы и сына, никто больше не провожал покойного в последний путь на Братское кладбище…

Сам не зная зачем, я сел в подошедший трамвай и поехал на "Буревестник". В этот час там никого, кроме огромного сторожа дяди Вани, не было. Как всегда, он был под легким "газом", в валенках на ревматических ногах. Я пробрался в раздевалку, которая никогда не запиралась. В сумраке кладовки непонятный знак на головке винта отчетливо светился. Так уже было однажды. Но только теперь свет, задевая предметы, наполнявшие кладовку, превращался в какую-то торжествующую, хотя и невеселую, музыку. Казалось, звучали звезды в высоком ночном небе, задеваемые пытливым взглядом странника. Я поднес к лучам музыки лицо, и щеке стало тепло и щекотно. Звуки помимо ушей прямо проникали в тело — в кровь, в нервы… Меня чуть не выгнали из комсомола… Сколько я сейчас вешу? Рискну! Что это?.. Тридцать восемь?! Ну, это уж слишком! Что ж я, на двадцать пять кило полегчал?! Выскочил в раздевалку. Обычные весы показали мои обычные шестьдесят три… Вот это да! Значит, душа моя, душа полегчала! А сколько же весит мое тело? Ах да, старичок говорил, что вес живого тела относителен. Легкая душа, как воздушный шар, тянет тело ввысь, и оно как бы легчает… Так, значит, я был прав, а не те, кого я теперь стал про себя именовать "эти"! Значит, у меня есть надежда на удачу в завтрашней игре! На радостях я выбежал на пустое футбольное поле и стал прыгать в воротах, как бы отражая мячи. Какие это были прыжки! Я не головой, как обычно, а плечом доставал до верхней штанги, прыжком без броска и почти без приставного шага доскакивал до "девятки", с короткого разбега в три — четыре шага вылетал на воображаемую верховую передачу к передней линии штрафной площадки. Фантастика! И я длинными, чемпионскими прыжками поскакал к выходу со стадиона. На бегу я заметил, что из-за стенда с газетой "Советский спорт" на меня глянула круглая голова Фирстка. Он был весь здоровое подозрение. "Выходит, следил за мной от самого дома", — подумал я. Ведь Фирсток жил в том же доме, что и Гаркушенко…