Выбрать главу

Ей было тогда, должно быть, лет тридцать, а нам она казалась уже пожилой, хотя с легкостью прыгала через коня и показывала каскад кувырков на пропыленных тряпичных матах. Еще она обожала вольную борьбу и, хотя это совсем не женское дело, вела в школе секцию, где я числился среди фаворитов: кряжистым упорным мальчикам хорошо дается борьба.

Бег им дается хуже. Особенно когда они вырастают в кряжистых и уже не столь упорных мужчин, которым за пятьдесят.

"От Тимирязева до Пушкина…"

Ну ладно, не до Пушкина, до фонарей под старину, что стоят сейчас на том, дальнем, почти не различимом конце бульвара.

Я покосился на прохожих, которым до меня не было дела, глубоко вдохнул и резко побежал по боковой дорожке вдоль ограды. Корпус я старался держать прямо, бедро подымать повыше, а центр тяжести переносить с ноги на ногу по возможности плавно. Кто его знает, как было на самом деле, но мне казалось, что все получается по правилам.

Слева промелькнули серо-белые каменные фигуры на газоне — сказочный зверь, некто непонятный, играющий то ли на дудке, то ли на свирели. По правую руку стоял большой дуб, у его подножия была табличка с возрастом — двести лет. Нелепица какая-то, подумал я, написали бы, в каком году посажен, не то придется каждый год менять табличку — двести один год, двести два… А не поменяют — будет прямой обман прохожих и пробегающих.

Эти мысли занимали меня недолго, потому что бежать стало гораздо труднее. К середине бульвара отяжелели ноги, сбилось дыхание, стало сухо во рту. Я уже не мог втягивать воздух носом на каждый третий шаг, а глотал его широко раскрытым ртом, без всякого ритма, как попало. Потом остро закололо в правом боку, и я понял, что недооценивал сложностей бега трусцой, или джоггинга, как его ни называй.

Мы сразу замечаем, что отличает нас от прочих, ведь это так лестно — быть сильнее, остроумнее, тоньше других. И втайне полагаем, что общие правила, применимые к большинству людей, писаны не про нас. Читал же я в книжках и слышал по телевизору — посоветуйтесь с врачом, начинайте с малого, прибавляйте понемногу, — но это же для слабых, а не для тех, кто прошел школу вольной борьбы, а потом до блеска отработал драйв слева.

Правило было писано и про меня.

Я понял это в то мгновение, когда всем телом почувствовал резкий толчок, будто внезапно остановился эскалатор метро. Меня крутануло, и, теряя равновесие, я успел заметить справа краснокирпичную стену нового МХАТа. Все вокруг затуманилось, задрожало, контуры деревьев, скамеек и чугунной ограды чуть сместились, как на плохой любительской фотографии. Я едва устоял на ногах. Нет, рано мне еще замахиваться на три километра. Потихоньку добегу до конца бульвара, и хватит на сегодня.

Но странное дело — после этого толчка я вновь почувствовал себя уверенно. Мир сфокусировался, контуры предметов стали четкими, пожалуй, даже более резкими, чем они были прежде, словно я надел очки, без которых, кстати, стараюсь обходиться. Мне показалось, что ноги мои стали сильнее, а воздух как-то сам по себе проплывает через прокуренные бронхи и легкие, вымывая оттуда тяжелые осадки от "Столичных", "Стюардесс" и немножко от "Мальборо".

Бежалось, как ни странно, легко, легче прежнего. Я чувствовал себя почти невесомым и ощущал радость от каждого движения. Должно быть, это и есть второе дыхание; удивительно, что прежде мне не доводилось испытывать такого приятного чувства.

Я слегка прибавил — это далось мне без труда — и совсем близко увидел бронзовую спину Пушкина и бронзовую руку с зажатым в ней бронзовым цилиндром. Совсем у памятника я сделал крутой вираж, чтобы, не снижая темпа, бежать по другой стороне бульвара обратно, к Тимирязеву, — все-таки наша взяла, и возраст для тренированного человека не помеха. Но не успел я додумать эту нехитрую мысль, как сердце словно сорвалось с места и стало метаться в груди, колотясь о ребра, а в глотке застрял ватным тампоном смятый, скомканный воздух. Я споткнулся, зашаркал отяжелевшими ногами и остановился. Хватит на сегодня. Пешком. Домой.

Я плюхнулся на скамейку. Отдышусь немного. Погляжу по сторонам. До чего же все-таки хорош опекушинский Пушкин, эта его левая рука с цилиндром, прижатая к фалдам сюртука…

Шутить изволите. Как же эту руку разглядишь, если Пушкин эвон сколько лет на другой стороне площади, лицом сюда, в Тверскому бульвару, а левая-то рука у него за спиной. Но я только что, готов поклясться, видел этот самый цилиндр и бронзовые фалды!

Я резко повернулся и сразу нашел на дальней стороне Пушкинской площади привычного Пушкина, даже разглядел цветы у постамента, а потом перевел взгляд поближе. Угол Тверской, как и положено ему на нынешнем отрезке времени, завершался не статуей, а прямоугольниками клумб и стилизованными фонарями.

В мире что-то перевернулось, а потом стало на свои места. Впрочем, судя по беззаботным лицам прохожих, в мире все оставалось по-прежнему. Если что-то и перевернулось, то в моей голове. Галлюцинация вследствие физической перегрузки. А что тут особенного? Наверняка парочка немецких профессоров еще в прошлом веке описала подобное явление, и с тех пор оно зовется их именами. Какой-нибудь синдром Кнопфа-Танненбаума. Красиво и непонятно.

Я отдышался и побрел домой, придумывая своему синдрому новые звучные названия. Тимирязев стоял на своем обычном месте и все так же глядел на кинотеатр. Отсюда я сделал вывод, что недомогание кончилось.

На следующий день я пришел к Тимирязеву, дав себе зарок бежать не более одного километра, причем в самом щадящем темпе. Благодаря обретенному благоразумию и даже тихо им гордясь, я совершенно спокойно, без намека на усталость пробежал половину дистанции. Никакой одышки, никаких коликов в боку. Вот и славно. Буду прибавлять день ото дня метров по двести — триста, потом немного увеличу темп, через месяц, глядишь, выйду на запланированный рубеж. Главное, не форсировать события.

Совершенно на ровном месте, без видимой причины, разрывая нехитрую цепочку моих рассуждений, меня, как и накануне, вдруг резко крутануло, и картина перед глазами поплыла, теряя резкость. Но я уже знал, что через секунду резкость восстановится, и был готов поймать это ускользающее мгновение, понять, что же, в конце концов, со мной происходит.

Я машинально продолжал бежать. Все было почти как прежде, но чего-то в пейзаже недоставало. Что-то из него исчезло. Что? Что?

На месте не было МХАТа. Вместо него громоздилась заброшенная кирпичная постройка, величественная и жалкая одновременно. Сотни раз я проходил мимо нее. Лишь много лет спустя, когда я растерял всех школьных друзей кроме Юры Прудника, эти каменные руины в самом центре Москвы превратились в театр.

И что-то в пейзаже было лишним. Я понял, что именно, как только заскрежетали колеса и раздались резкие звонки — один, другой, третий раз нажали на педаль, чтобы расшевелить зазевавшихся прохожих, — я понял, что вдоль бульвара идет красный двухвагонный трамвай.

Трамвай так трамвай. Меня трудно им удивить, хотя я знаю точно, что здесь уже лет тридцать назад сняли рельсы. Просто у меня синдром. Синдром Бауэра — фон Лин-денгроссена. С кем не случается. Вот с этими, что бегут рядом со мной и впереди меня, с ними, должно быть, то же самое. Только отчего они все такие молодые, совсем мальчишки? И почему на них одинаковые голубые майки и черные трусы? И зачем я бегу вместе с ними, стараясь не отставать, и кто этот тощий, с сухими длинными ногами, что бежит впереди всех, и я так хочу догнать его, но знаю, знаю же, что никогда мне этого не сделать, потому что…

Стоп, сказал я себе. Спокойно. И не надо щипать себя за руку, потому что это не сон. Всему найдется объяснение. Не сейчас, так позже. А пока — давай вперед, к финишу, и там, если очень захочется, можешь порассуждать.

И я бежал, стараясь не рассуждать, последнюю сотню метров до финиша, но сердце мое колотилось сильнее прежнего. Там, слева, за оградой бульвара, есть сквер с фонтаном, и у фонтана обычно сидят люди на скамейках — сто раз я видел это, проезжая мимо на троллейбусе, — сидят, конечно, если погода хорошая, а в плохую фонтан не работал, но сквер-то все равно оставался, и еще над ним, на стене углового дома по Сытинскому переулку, висят мудреные часы, по которым никак не понять, сколько же сейчас времени, загадка часового искусства.