Выбрать главу

…В классе Инна Борисовна, классная руководительница, погрустневшая и как бы обессилевшая, сидела перед нами за столом. Она, как и все классные руководители, должна была провести с нами внеочередную политбеседу. Мы сидели за партами и с любовью и тревогой смотрели на целый иконостас над классной доской, образованный портретами вождей. "А вдруг и им угрожает опасность?! — подумал я, видимо неосознанно предощущая скорое появление на свет "дела" кремлевских врачей. — И даже ему?! Нет, не может быть!" — И я посмотрел на самый большой портрет, висевший в центре. С него взирал на нас, как нам казалось, красивый, верней, прекрасный и самый мудрый человек. Величайший вождь всех народов. Даже усы у него были самые большие и пышные. Пышней, чем у самого Буденного. Вот они все, наши руководители! Вот товарищ Маленков. Вот незабвенный товарищ Жданов. Это он так здорово отделал горе-поэтессу Ахматову — "полумонашку-полублудницу", как он ее назвал в докладе, который мы по программе изучали всем классом! Правда, Ахматову мы никогда не читали, да и читать не будем! Вожди знают, что говорят. А мы им беспредельно верим. Правда, у этого, лысенького, неприятная улыбка. Но он не виноват. У него склад лица такой. Это славный чекист номер один Лаврентий Павлович Берия. Он надежно охраняет Вождя и его соратников от происков всяких агентур. Недаром же о товарище Берии поется в красивой песне композитора Мурадели:

Суровой чести верный рыцарь, Народом Берия любим, Отчизна славная гордится Бесстрашным Маршалом своим.
Вождя советам предан свято, Он счастье Родины хранит, В руке Героя и солдата Надежен меч, надежен щит…

— Костя, — шепнул мне мой сосед по парте Борька Медведев, или, как мы его звали, Медя, тихоня и отличник, — слышишь, посмотри-ка на портрет Берии… Ты, конечно, не сомневаешься, что я его люблю, как и всех наших вождей, но вот вглядись. Он, конечно, хороший человек, но лицом похож на шпиона из венгерского кинофильма…

В ответ я двинул его локтем в бок и зашипел:

— Ты ш-ш-што, ненормальный?!

Медя тоскливо задышал:

— Что ты! Не понимаешь? Я только про внешнее сходство!..

Про себя я подумал, что Медя прав, и, чтобы перестать думать плохо, я перевел взор на портрет товарища Сталина. И сразу же стал думать хорошо: надо же, как всем нам повезло — и отличникам, и двоечникам, и Инне Борисовне, и даже Утюгу и Кацо, что все мы родились и живем в СССР и имеем такого великого вождя!

Инна Борисовна впервые почему-то плохо и неуверенно вела политбеседу. Словно урок не выучила. Сама почти ничего не говорила, а негромко предлагала то одному, то другому ученику рассказать, что ему известно о происках врагов народа в прошлом. Все с удовольствием отвечали. Только Купиров не отвечал. Молчал. Купиров, цветущий еврей-отличник, любимец класса. Что, не мог рассказать, что ли, как троцкисты злодейски убили Кирова или отравили Горького?! А любимец он был потому, что помогал товарищам, не в пример другим отличникам, а своими удивительными математическими способностями не раз выводил математика из себя. Учитель математики имел сразу два прозвища — Ежик и Лошадиная Голова. Первое ему дал я — за его перманентную небритость, а второе дали ребята из параллельного класса — за весьма своеобразную форму его головы. Собственные его познания в математике были скромны: теорию он раз и навсегда вызубрил в университете, а решения всех задач из учебника он раз и навсегда записал в тщательно хранимую им тетрадь. Все было хорошо, пока не появился Купиров, который часто решал задачки не в четыре действия, как в тетрадке у Ежика, а в два. Но дело не только в количестве действий. Лошадиная Голова, слабый математик, не мог при всем желании тут же, в классе, у доски, проверить, правильно ли решение Купирова или нет. Мы это понимали, повизгивали, а это бесило учителя. В конце концов он стал обрывать Купирова, запрещая ему предлагать свои варианты, а так как тот с улыбкой продолжал настаивать, Лошадиная Голова, ощетинясь, указывал ему на дверь. Доказав таким образом правильность своего варианта решения, Ежик, успокоенный, скреб себе щетину под подбородком и произносил свое любимое: "Возможно, я не гений… — делал паузу, затем скреб себе щетину на правой щеке и неожиданно заканчивал: — Но!.." И вот теперь Купиров, наш любимец, подозрительно уклонялся от беседы. О чем он думал? Вот бы его на те весы!

В субботу последним был урок литературы. Я ждал звонка, чтобы скорее домой, а оттуда почти сразу — на стадион. Будет трудная игра с динамовцами. И вот все, подхватив портфели и сумки, двинулись из класса. Только Купиров, умный и любезный, еще не уходил. Подойдя к Инне Борисовне, он завел с ней какую-то беседу. Ага, о Есенине! Купиров любил Есенина, называл его гением. Видно было, что и Инна Борисовна очень любит Есенина, но по долгу службы боится в этом признаться. Ведь в учебнике сказано, что Есенин хоть и талантливый, но явно не наш поэт: воспевал реакционное прошлое деревни, злоупотреблял алкоголем и кончил жизнь… Инне Борисовне хотелось уйти от ответов, и она решила подключить к беседе меня.

— Ну-ка, Костя, — остановила она меня (а у меня-то футбол!), — вот ты у нас литератор. Ска леи, прав ли Юра. Он утверждает, что Есенин — гений…

Конечно, я литератор, конечно, Есенин — гений, но у меня-то футбол! Мне некогда!! И потому я, порываясь к двери, бросил:

— Ой, Инна Борисовна! Стоит ли спорить с этим иудеем?

Я хотел сказать "фарисеем", хотя тоже непонятно почему, но у меня точно вырвалось — "иудеем"!.. Я замер, проверяя в уме, это ли я сказал. Да, как ни странно, это. И еще я увидел, как изумленно поползли вверх брови Купирова. Невозмутимый и добродушный даже при высших степенях гнева Ежика, теперь он побледнел так, что на его лице отчетливо выступили и почернели все его веснушки и родинки. И лицо Инны Борисовны как бы покачнулось. Я почувствовал, что оба смотрят на меня как на зачумленного, и бросился вон из класса…

Когда я вбежал в раздевалку "Буревестника", команда уже зашнуровывала бутсы. Я бросился одеваться. Но все получалось как-то медленно. Ноги и голова были тяжелыми. Все уже выскочили из раздевалки, а я еще не обулся.

— Давай поживей! — кивнул мне тренер и тоже вышел.

Но я все же заскочил в кладовочку, на весы. Ого! Семьдесят три двести!! Потяжелел на десять килограммов! Вранье! Но весы упорно стояли на своем. Скорей в раздевалку — на нормальные весы! Ну, конечно, шестьдесят три двести! Да, но они не взвешивают душу! — вспомнил я слова таинственного старичка. "А наплевать!" — взбадривал я сам себя, обуваясь.