Я долго размышлял, упомянуть ли мне про Фиму. Я мог бы написать, например, что этот контакт — только мой, никому другому разрабатывать его дальше нельзя. Однако ведь Бородавочник не вечен на своем месте. Он уйдет в отставку, и пошлют какого-нибудь дуболома! Короче, Фиму я отпустил с миром — шалом!
Потом мы втроем пообедали среди безличных, как манекены, охранников — таких же, как на вилле в Тель-Авиве. Дневная работа была в основном проделана, и мы с Кудиновым позволили себе напитки посерьезнее. Но Машу теперь это только веселило. А Лешка качал головой, украдкой обмениваясь со мной взглядом.
— Тебе надо открывать реабилитационный центр, — сказал он, когда Маша на минуту вышла. — Я выйду в отставку, устроюсь к тебе ночным сторожем и буду вести твой список. Как Лепорелло.
Счастливый день!
Потом мы втроем поднялись в кабинет, где стоял компьютер, и я попросил их прочитать мой отчет. Маша вспомнила и предложила пару вещей добавить. Кудинов предложил пару вещей убрать.
— Как ты думаешь, и как они думают — это две разные вещи. Ты вон где, по всему миру, а они в Москве сидят, в Лесу.
Мы вышли в сад, чтобы Кудинов мог спокойно покурить на природе. Там на плитах посреди лужайки стоял столик с садовыми стульями, и Маша вызвалась принести нам выпить.
— Я вот только не знаю, кому так повезет сегодня вечером, — произнес Лешка, глядя ей вслед. Похоже, мысль об альтернативе Виасат-Хистори не выходила у него из головы. — Светленькой с короткими волосами или светленькой с длинными волосами? Кто-нибудь принимает ставки?
Я посмотрел на часы: половина пятого. Моя работа в Индии была закончена и, как пейзаж за задним стеклом автомобиля, уплывала в прошлое, уже была прошлым.
Так, в тот момент помимо меня в моей голове и принялось решение. Само по себе.
4
Между Дели и Нью-Йорком 7 тысяч 304 мили — 11 тысяч 755 километров. Я вылетел из аэропорта Индиры Ганди без малого в семь вечера. Почти через девять часов я сяду во Франкфурте-на-Майне, но там по местному времени будет всего 23.10. У меня будет три часа до рейса в Нью-Йорк, но это только-только. Мне же нужно будет, во-первых, перебраться из одного тер-минала в другой. А во-вторых, передать мой российский паспорт нашему человеку и купить билет в Нью-Йорк уже по американскому паспорту. То есть я дважды должен буду пересечь границу. В аэропортах в наши дни всюду видеокамеры, так что отнестись к моему превращению из одного человека в другого надо серьезно. А дальше мы взлетаем из Франкфурта в 02.15 по местному и еще через девять с небольшим часов приземлимся в аэропорту Кеннеди. В Нью-Йорке будет всего лишь 06.20 завтрашнего дня. Но на самом деле я проведу в пути — не считая пересадки — восемнадцать часов.
Я произвел все эти несложные расчеты после ужина, сидя в кресле первого класса «аэробуса» Люфтганзы с бокалом «Шато-Фижак» 2003 года. Учитывая стоимость билета, на вине немцы экономили — или плохо в нем разбирались. Ну, ладно, я придираюсь!
Почему я поспешил улететь из Индии? Мне же нужен был — как это теперь говорят — отходняк. Могли бы поужинать с Лешкой и Машей, а дальше у меня вообще был замечательный выбор. Может, я от него и бежал — чтобы не выбирать?
Да нет! Я люблю так играть мыслями сам с собой, но на самом деле я знал. Я бежал не от, а к.
Я натянул на себя плед под самое горло, вытянул ноги на специальной выдвижной подставке для нижних конечностей — в чем-то первый класс себя оправдывает — и закрыл глаза. Хотя спать мне не хотелось.
Человек не помнит своего рождения. Я помнил. Я вернулся к жизни в двадцать семь лет, и второй раз родили меня две женщины — Пэгги и Джессика.
После того кризисного Дня Благодарения в Хайаннис-Порте я стал заново открывать мир. Один момент я хорошо помню. Я шел в сторону Челси по 8-й Авеню. Под ней проходит линия метро, поэтому там, у края тротуара, вмонтированы вентиляционные решетки. Я раньше их никогда не замечал, а в то декабрьское утро вдруг обнаружил их существование. День был холодным, а над ними, вдруг почувствовал я, было тепло. И еще: дымок от жаровни продавца каштанов, мимо которого я только что прошел, перебил поднимающийся от решеток запах сырой котельной. Самые животные из наших органов чувств во мне уже проснулись.
Ко мне вернулись и вкусовые ощущения. Я с удивлением обнаружил, что от американской еды — всех этих бургеров, пончиков, хот-догов — меня, на самом деле, тошнит. Китайские блюда, которые я покупал практически каждый день, потому что ресторанчик с продажей навынос был в соседнем доме, оказались неожиданно острыми и вкусными. Попкорн — я им питался, когда не было желания выйти из дома, — как выяснилось, был безвкусным, как вата.
Еще мне захотелось звуков. Слушать кубинскую музыку, с которой у меня были связаны Рита с детьми и Сакс, я пока еще был не готов. Но теперь я купил кассетный магнитофон Philips и коробками брал у Эда кассеты с рок-музыкой шестидесятых. Он ее обожал, а мне она напоминала московские семидесятые, когда мы открыли для себя этот не запрещенный, но малодоступный пласт культуры того времени, в которое мы жили.
Я обнаружил также, что экскурсии с Эдом по Манхэттену не оставили в моей памяти ничего. Однако глаза теперь требовали пищи, и я стал — то с Эдом, то один — охотно гулять по старым местам, открывая то, что, оказывается, все время было вокруг меня.
И, самое главное, люди перестали быть персонажами из кинофильмов. С ними можно было пошутить, хороших знакомых было приятно похлопать по плечу. Люди толкались в метро, делились своими мыслями, улыбались вам. Как та некрасивая, но очень славная молоденькая официантка в кафе напротив библиотеки, которая, оказывается, училась на флейтистку. Теперь я говорил ей: «Привет, Фло!», и она откликалась: «Как дела, Пако?»
Так я впервые увидел и Джессику, когда она через неделю приехала в Нью-Йорк. Я уже не отказывался, когда Эд предложил мне поужинать вместе у него дома. Помню, как у меня в памяти застревает масса бесполезных вещей, он собирался приготовить спагетти маринара, и я принес плетеную бутыль кьянти. Принес напрасно: Джессика, как и Эд, в рот не брала спиртного.
Но при встрече Джессика вдруг по-дружески обняла меня и расцеловала в щеки — на автовокзале в Хайаннисе мы еще прощались за руку. Я сразу понял, что Пэгги рассказала ей про меня. Я не возражал.
Мы ужинали, о чем-то болтали, из колонок тихонько доносилась труба Майлза Дэвиса, а глаза мои, как намагниченные, то и дело поворачивали голову к Джессике. Ей было восемнадцать, у нее были глубокие, искрящиеся синие глаза, рыжие курчавые волосы и усыпанный веснушками, чуть вздернутый нос. Она была живая без тени кокетства, умная без налета ученой зауми, сложная внутри и простая в общении. Она — теперь я это увидел — была лучше всех. Но Джессика была девушкой моего лучшего и единственного здесь друга. Она была табу.
Потом мы с Эдом пошли провожать ее на Пенсильванский вокзал — Джессика возвращалась в Бостон. Конечно, после ужина, внизу у дома Эда я хотел оставить их наедине, но Джессика поймала мою руку и потянула меня в свою сторону. Эд — добрая душа! — горячо принялся уговаривать меня пойти с ними. Бедный Эд!
На перроне Джессика поцеловала Эда в губы, меня — в щеки и запрыгнула в вагон. Войдя в купе, она открыла окно и высунулась к нам. Она сияла: глаза ее блестели, она то и дело отбрасывала назад от шеи свою рыжую шевелюру, смеялась, что-то говорила, опять смеялась. В ней не было и тени грусти по поводу расставания с любимым. Перед ней была долгая и яркая жизнь, и она это знала. Мне вдруг впервые с той январской пятницы в Сан-Франциско тоже захотелось жить. Пэгги вернула мне ощущение, что я живу. Теперь Джессика заставила меня почувствовать, как я хочу жить! Но она была табу.
Потом, перед самым Рождеством Джессика снова приехала в Нью-Йорк — экспромтом, не предупредив Эда. Нет, не так! Сначала был сон.