«Соловушко, зачем ты так вопишь? Не стони, соловей, не стони; ты терзаешь душу мою. Унесшись в неведомые страны, ты находишь там жилище; не стони, соловей, не стони: ты терзаешь душу мою. Ах, соловушко! голос твой достиг до Эмпирея, он сжег уже сгоревшую душу; малюток твоих схватил сокол. Все стоная, ты проносишься над нами; старые и новые раны мои ты раскрываешь, у тебя же есть крылья, и ты летаешь. Соловушко! разгорелась та рана моего сердца: воздыханьем моим наполнилось небесное пространство. В черном мести лежит часть моей печени. Есть ли у тебя крылья бедняка дельфина, чтоб лететь? перелетил ли ты сначала широкое море? и пил ли ты также шербет разлуки?..».
Прелесть турецкой песни, приводящей в восторг всякого правоверного, заключается в тонких намеках и отважных метафорах, которые на иной почве и для иного слушателя теряют всю цену. Богатая рифма в восточной поэзии нипочем; кроме того правоверные любят начинать строфы одними и теми же словами; между прочим я помню песню, в которой через четыре стиха начало было: «юз олса», будет хоть сто!
В обыкновенное время правоверный любит сопровождать песни пляской, но в Рамазан это не в обычае: разве какой-нибудь чересчур нагрузившийся дарами Вакха стамбульский кутила заставит плясать перед собой «чэнги» (плясуна). Известно что правоверные сами никогда не танцуют и считают танец унизительным ремеслом, предоставляя его красивым юношам, носящим грязный титул «пуштов». Так как пляска не входит в программу Рамазана, то мы и оставим ее в тени, тем с большей охотой, что рассуждение о ней совершенно вывело бы нас из пределов самого нещекотливого приличия. – По части музыки, привлекающей много слушателей и, следовательно, доставляющей большой доход, в мое время отличались в Стамбуле особенно две кофейни: одна в городе, близ Безистана, наполнявшаяся все правоверными, а другая в предместье Пере, посещаемая преимущественно райями (армянами и греками).
Другое услаждение рамазанных ночей составляют в мусульманском мире повести «меддаха», рассказчика. Это увеселение вышло из Аравии, родины ислама, где еще и доныне меддах повествует в кофейнях Каира импровизированные похождения арабского рыцаря Антара, идеал бедуина. В Стамбуле меддах, под влиянием местных условий, избирает для своих рассказов иные сюжеты. Во-первых, приступ у него всегда начинается обозначением эпохи, в которую он помещает событие; для этого обыкновенно он берет царствование кого-нибудь из главных османских султанов воителей, что делается в маленькую пику нынешнему правительству, проникнутому гяурским духом: меддах, само собой разумеется, принадлежит старой Турции и не любит гяуров. При этом наш краснобай непременно ввернет фразу: «ол заман вапор даха иок иди», в ту пору пароходов еще не было: как видите, в Стамбуле пароходство составляет эпоху. Во-вторых, предметом для своих рассказов меддах берет повести из Хумаюн-намэ, переделывая их на свой лад, или вымышляет свои события, но непременно в обоих случаях снабжает рассказ несколькими скандальными происшествиями, что собственно и отличает турецкого рассказчика от арабского. В этом случае меддах – раб своих слушателей, а не руководитель; да, впрочем, он и сам пропитан духом скандала и поэтому рассказывает с любовью о неверных женах и прочем подобном. Мы поговорим подробнее о таком направлении мусульманского вкуса, когда будем рассказывать о карагезе, а теперь займемся лишь меддахом.
Обыкновенно это бывает старец почтенных лет, что довольно оригинально выставляется при скандальных рассказах. Меддах, сверх превосходного знания турецкого языка и турецкой жизни в полном ее развитии, сверх пылкого воображения и неутомимого красноречия, должен еще обладать говором различных обитателей обширной турецкой империй: малоазийских турок, туркменов, жидов, армян, греков, арабов и франков, как они выражаются по-турецки: это необходимо ему потому, что в рассказы его нередко попадают представители этих национальностей, и тогда меддах имеет превосходный случай потешить свою публику ломаным турецким языком, который каждая национальность коверкает на свой лад. Меддах должен еще иметь счастливую физиономию, из которой можно было бы сделать все что угодно: это еще невелика заслуга, если у меддаха одна половина лица смеется, а другая плачет; нет! умей он представить из своей личности всякую особу, которую он выводит на сцену, будь то хоть собака-гяур или просто собака.
Таковы условия высокого звания меддаха, и поэтому в искусные рассказчики попасть очень трудно, да и в последнее время это искусство начало упадать, вероятно, под нашествием гяурского вкуса: сами турки не воздают уже меддаху того баснословного уважения, которым он когда-то пользовался. Увы, старая Турция! тебя гонят отовсюду, даже из кофейной. – В мое время Стамбул гордился двумя отличными меддахами: один именовался Иззет-бей (по какому случаю он попал в беи, я не знаю), а другой – Кыз-Ахмед; первый рассказывал свои истории только султану Абдул-Меджиду и пашам, другой же, за старостью, ровно никому ничего не рассказывал и покоился на лаврах. Незадолго перед этим, громадной известностью, которой мог позавидовать сам султан, пользовался в Стамбуле меддах Пич Эмин, который рассказывал и в кофейнях, а вырученные деньги любил раздавать бедным: прекрасная черта, которую не часто встретишь и в лучшем обществе.