– Так то герой Достоевского…
– А я знаю!
– Как?! Ты знаешь?
– Опять «как»? Так, ты чего остановился, тапер! А ну давай заново!
– Ландыши, ландыши, светлого мая привет…
– Что там старики празднуют? – Задрав голову, Ольга с удивлением смотрела в распахнутое окно на третьем этаже.
– Понятия не имею, – пожал плечами дворник. – Они ж постоянно поют. Парочка кобзонов, блин…
Ольга усмехнулась.
– Не завидуй им, папаша!
Тот лишь фыркнул.
В кармане у девушки заверещал мобильник.
– О! – Радостно улыбнулась она. – А вот и Ромка мой звонит. Привет, Ромашка!
Дворник отвернулся и принялся сосредоточенно возить метлой по земле.
«Шшшурх-шшухрх-шшухрх», – шелестела метла.
Невольно он начал подстраиваться под ритм песни.
«Шшшурх-шшухрх».
«Ландыши, ландыши».
«Шшшурх-шшухрх».
«Ландыши».
Он бы никогда себе в этом не признался, но сейчас он действительно завидовал двум старикам.
май 2008
Равновесие любви
Fato major prudencia
…Замирая в твоих объятиях, когда стихнет звон в ушах, когда заглохнет эхо моего долгого стона, отражающегося от стен квартиры, я все-таки решусь, уткнувшись тебе в плечо, рассказать все, или почти все. Рассказать глухо, не стыдясь и не прячась. Холодно констатируя факт, насколько это возможно в столь неподходящий момент. Но разве я единственная из тех кающихся своим любимым в грехе, который не грех, в обмане, который не обман, в боли, которая не боль, а честность, дающая право на беспредельную искренность двух людей, связанных постелью и горечью невозможного? Кающихся, еще храня в себе тепло недавней близости. Кающихся и торжествующих. Ведь очищение правдой, бесстыжей, болезненной и горькой, куда как светлее и правдивее тихой гадливой лжи, которое кричит гораздо громче, чем кажется тебе самой.
Не желая задавать себе этот вопрос, я задаю его. Хотя понимаю, что останусь наедине с ним, пока он не растворится в бесконечной сутолоке бытия, ставящего проблемы куда как серьезнее, чем та, которую и проблемой считать я не могу, а ты – не имеешь права.
Измена или все-таки закономерность? Та правильность, от которой никуда не денешься в этом сладко-беспардонном мире, где самые яркие безумства становятся реальностью, а правила условны и зыбки?
И к тому же, когда это я каялась сама перед собой в том, что сделала? Мой поступок – это мое решение. Открещиваться потом от него не то, что глупость, а откровенная трусость.
Но все-таки, что двигало мной? Похоть или страсть? Первая порицаема, вторая – естественна и единственно возможна, когда нет ничего, кроме мужчины и женщины, тянущихся друг к другу и ищущих забвения в коротком всплеске кажущейся взаимности, где голос тела заглушает голос благоразумия. Хотя – какое тут может быть благоразумие, если я поступаю вопреки всему, в том числе самой себе? Или все таки нет – не вопреки?
Ведь я сотню раз говорила себе, что свободна. Свобода – не внешняя, а абсолютная, внутренняя, не сдерживаемая ни стенами комнат, ни домами городов, ни условностью границ – моя личная свобода, которой я горжусь и которую бросаю смятой дуэльной перчаткой в ненавистную морду холодной сдержанности, пьянит и отрезвляет одновременно. Пьянит – сейчас. Отрезвляет – потом. Но ради этого мгновенного "сейчас" рушатся империи и строятся религии. Что уж мне – одной песчинке в суматошном водовороте событий считаться с требованием тела, которое способно сломать любую теорию и любые правила?
И с какой фразы мне начать свою исповедь?
Твои руки, удивительно родные и горячие, скользят по моим плечам, спине, бедрам… Это знакомая прелюдия, после которой, отдохнув, мы обычно снова принимаемся ласкать друг друга с удвоенной страстью, словно боясь потерять. И сейчас – именно в этот момент – я осознаю, что потеря близка, как никогда. Все зависит от того, насколько я изучила тебя. От того, насколько я могу довериться тебе.
Чувства проверяются на грани. Особенно те острые чувства, которые мы привыкли называть запретными, и запретность которых дает нам силы, упрямо склонив голову, принимать все тычки и пощечины судьбы. Ведь мы строим собственный мир, где действуют только наши правила. А жизнь, самый ехидный рассказчик и творец, ежечасно заставляет нас чувствовать, как сильна она и как слабы мы.
По-настоящему сильные остаются. По-настоящему слабые ломаются тонким хворостом в жестких руках дровосека. Зная, что ты не сломаешься, я до предела тяну паузу, набирая воздуха в грудь и сладко жмурясь, пока ты ерошишь мои волосы, ищешь губами мои губы, шепчешь самые простые и самые великие слова.
И в какой-то момент, поймав себя на мысли, что еще чуть-чуть – и я не смогу вырвать из себя это признание, свернувшееся тугой пружиной, я отстраняюсь от тебя и без предисловия спрашиваю: