Вскоре Фаина Георгиевна написала Михоэлсу письмо с просьбой о помощи ее другу — Елене Сергеевне Булгаковой, вдове Михаила Афанасьевича. В этом письме есть такие строчки:
«Хочется, чтобы такая достойная женщина, как Елена Сергеевна, не испытала лишнего унижения в виде отказа в получении того, что имеют вдовы писателей меньшего масштаба, чем Булгаков».
Раневская написала, узнав, что Елене Сергеевне, вдове опального писателя, получавшей пенсию в 12 рублей, не выдавали полагавшиеся всем пенсионерам соль и спички.
Фаина Георгиевна вспоминала:
«Елену Сергеевну Булгакову хорошо знала. Она сделала все, чтобы современники поняли и оценили этого гениального писателя. Она мне однажды рассказала, что Булгаков ночью плакал, говоря ей: „Почему меня не печатают, ведь я талантливый, Леночка“. Помню, услышав это, я заплакала».
Неподалеку от нашего дома на Герцена находился Дом литераторов — считается, что эта городская усадьба послужила Льву Толстому прототипом дома Ростовых в романе «Война и мир». Здесь с Фаиной Георгиевной и бабушкой мы иногда гуляли в полукруглом дворике, а вечером ходили в Дом кино, расположенный напротив. Теперь там Театр киноактера, который Фаина Георгиевна с ненавистью называла «Рога и копыта», имея в виду хаос, или, как она любила говорить, «бедлам», царивший в подобных учреждениях.
В 1945 году Раневская повела бабушку и меня в этот Дом кино на мультипликационный фильм Уолта Диснея «Бэмби». Это был трофейный фильм, которых после войны было много. В титрах перед этими фильмами всегда было написано: «Этот фильм взят в качестве трофея после войны с немецко-фашистскими захватчиками». Раневской очень нравился диснеевский «Бэмби», а когда шла военная кинохроника, где показывали убитых и раненых, она закрывала мне рукой глаза — хотела таким образом уберечь от зла пятилетнего мальчика.
Всю жизнь в быту нас преследовал железный эмалированный зеленый таз огромных размеров, заменявший всем ванну. Горячей воды не было, воду грели на электроплитке, наливали ее из чайника в таз. Он был с круглым дном, неустойчивый, гремел и постоянно опрокидывался. Я его ненавидел. А ташкентское сюзане — настенный ковер, приехавший с нами в Москву, в конце концов полюбил, так и не разгадав смысла его орнамента.
В этой же комнате, где висело сюзане, принимали Анну Андреевну Ахматову, для которой Фаина Георгиевна просила меня, уже подросшего, читать ахматовское:
Мне не было страшно, но я подчинялся требованию Раневской впадать во власть стихов Анны Андреевны и начинал бояться темноты и образа сыча в другой комнате.
Анну Андреевну после Ташкента я видел только на улице Герцена, в моем раннем детстве, но ее образ остался в памяти. Я благодарен Фаине Георгиевне за то, что видел Ахматову, забыть которую невозможно.
Когда я спрашивал Фаину Георгиевну о Гумилеве, Мейерхольде, Мандельштаме, Блюхере, о судьбе исчезнувших людей, многих из которых она знала, Фаина Георгиевна молча складывала руку в кулак так, будто сжимала револьвер, и большим пальцем беззвучно производила воображаемый выстрел. Я хорошо помню этот жест, ее выразительный взгляд и безмолвное — чтобы никто не услышал? — объяснение.
Случилась бы еще одна непоправимая трагедия, если бы и она попала под сталинский каток. А Сталин знал ее и говорил (она рассказывала это со слов Эйзенштейна): «Вот Жаров в разном гриме, разных ролях — и везде одинаков; а Раневская без грима, но везде разная».
Американский журнал «Лук» в 1944 году опубликовал отзыв президента своей страны о Раневской и о кинофильме «Мечта»:
«В Белом доме картину видел президент Соединенных Штатов Америки Рузвельт; он сказал: „Мечта“, Раневская, очень талантливо. На мой взгляд, это один из самых великих фильмов земного шара. Раневская — блестящая трагическая актриса».
Весной 1945-го мама и Тата забрали меня на Пушкинскую улицу (теперь опять Большая Дмитровка), в дом, где магазин «Чертежник», — и мы втроем стали жить в одной комнате большой коммуналки. Там я застал День Победы. Это был вечер неповторимого дня. Квартирный сосед посадил меня на шею и пошел вниз по улице Горького — к Манежной площади. Все было заполнено людьми — я видел сверху море человеческих голов. Черное небо было в столбах света — прожекторах. Ярко горели в небе над американским посольством (оно было тогда рядом с «Националем») три флага — английский, американский и наш, советский. Другой, невидимый снизу, аэростат нес портрет Сталина, так же ослепительно освещенный. Залп салюта — и прожекторы в панике заметались, перекрещиваясь и разбегаясь, пока не замерли в оцепенении и ожидании: новый залп, букеты распадающегося в небе цветного салюта, и так много раз.
Потом в память Победы выпустили игрушку-трещотку «Салют», она долго продавалась: сожмешь ручки — колесо крутилось и, разгоняясь, летели веселые огоньки…
Летом 1945 года, за год до своего пятидесятилетия, Фаина Георгиевна тяжело заболела — легла в больницу, о которой потом отзывалась: «Кремлевка — это кошмар со всеми удобствами».
Василий Иванович Качалов был у нее перед операцией, а сразу же после нее Раневская получила от него письмо:
«Кланяюсь страданию твоему. Верю, что страдание твое послужит тебе — к украшению и ты вернешься из Кремлевки крепкая, поздоровевшая, и еще ярче засверкает твой прекрасный талант.
Я рад, что эта наша встреча сблизила нас и я еще крепче ощутил, как нежно я люблю тебя.
Целую тебя, моя дорогая Фаина. Твой Чтец-декламатор. 25.VIII».
После операции Раневская надиктовала письмо для Ахматовой.
«28. VIII. 45 г.
Спасибо, дорогая, за вашу заботу и внимание и за поздравление, которое пришло на третий день после операции, точно в день моего рождения, в понедельник.
Несмотря на то, что я нахожусь в лучшей больнице Союза, я все же побывала в дантовом аду, подробности которого давно известны. Вот что значит операция в мои годы со слабым сердцем. На вторые сутки было совсем плохо, и вероятнее всего, что если бы я была в другой больнице, то уже не могла бы диктовать это письмо.
Опухоль мне удалили, профессор Очкин предполагает, что она была незлокачественная, но сейчас она находится на исследовании.
В ночь перед операцией у меня долго сидел Качалов В. И… мы говорили о вас.
Я очень терзаюсь кашлем, вызванным наркозом, глубоко кашлять с разрезанным животом — непередаваемая пытка. Поклонитесь моим подругам…»
В августе 1946 года было опубликовано постановление ЦК ВКП(б) о закрытии журнала «Ленинград» и смене руководства журнала «Звезда» с уничтожительной критикой поэзии Анны Ахматовой и прозы Михаила Зощенко.
Раневская была в это время в Ленинграде.
«Вспомнила, как примчалась к ней после „Постановления“. Она открыла мне дверь, в доме было пусто. Она молчала, я тоже не знала, что ей сказать. Она лежала с закрытыми глазами. Я видела, как менялся цвет ее лица. Губы то синели, то белели. Внезапно лицо становилось багрово-красным и тут же белело. Я подумала о том, что ее „подготовили“ к инфаркту. Их потом было три, в разное время».
«В 46-м году я к ней приехала. Она открыла мне дверь, потом легла. Тяжело дышала. Об „этом“ мы не говорили. Через какое-то время она стала выходить на улицу и, подведя меня к газете, прикрепленной к доске, говорила: „Сегодня хорошая газета, меня не ругают“. Долго молчала: „Скажите, Фаина, зачем понадобилось всем танкам проехать по грудной клетке старой женщины“ — и опять помолчала. Я пригласила ее пообедать: „Хорошо, но только у вас в номере“ — очевидно, боялась встретить знающих ее в лицо. В один из этих страшных ее дней спросила: „Скажите, вам жаль меня?“ — „Нет“, — сказала я, боясь заплакать. — „Умница, меня нельзя жалеть“.